ЭССЕ ИЗ ЖУРНАЛА "ЗРИТЕЛЬ"

Джозеф Аддисон, Ричард Стил

Источник: Англия в памфлете. Английская публицистическая проза начала XVIII века. Д.АДДИСОН Р. СТИЛ, Д.АРБЕТНОТ, Д.ДЕФО, А.ПОУП, Д. СВИФТ. - Москва "Прогресс" 1987.

Для интересующихся: в оригинале эссе Аддисона и Стиля можно почитать, например, здесь.


№ 1.

Четверг, 1 марта 1711 г.

Non fumum ex fulgore, sed ex fumo dare lucem
Cogitat, ut speciosa dehinc miracula promat.
Hor. (1)

Я подмечал, что читатель нередко без особой охоты читает книгу, пока не узнает, каков автор - темноволос или светел, кроток или гневлив, женат или холост и прочее в том же духе, ибо иначе толком и не разберешь, к чему сей автор клонит. Дабы удовлетворить столь законное любопытство, я намереваюсь и в этом листке, и в следующем рассказать все, что предварит дальнейшие мои очерки, и поведать хотя бы немного о различных лицах, причастных к сему изданию. Поскольку немалая часть труда выпадает на мою долю - именно я составлю эти очерки, отберу их и выправлю, - то без зазрения совести начну с самого себя. Уже при рождении своем я наследовал небольшое поместье, чьи границы, по местному преданию, то бишь изгороди и канавы, были ровно такими же во времена Вильгельма Завоевателя, и земля наша переходила от отца к сыну в полной неприкосновенности, не теряя и не прибавляя ни луга, ни поля целых шесть столетий кряду.

В семье моей бытует рассказ о том, что матушка, тяжелая мною, увидела на третьем месяце сон, согласно которому она произвела на свет судью. Не берусь сказать, проистекало ли это оттого, что семья наша вела тогда тяжбу, или же оттого, что отец мой был мировым судьею; да я и не столь тщеславен, чтобы счесть это предзнаменованием почестей, предназначенных мне в земной жизни, хотя именно так толковали матушкин сон все наши соседи. Толки эти, казалось бы, подтверждала небывалая моя серьезность и сразу по рождении, и в младенчестве, ибо, согласно матушкиным словам, нередко слышанным мною, я презрел погремушку, не достигнув и двух месяцев, когда же у меня резались зубы, не брал в рот колечка из гладкого коралла, пока с него не сняли колокольцев.

Больше в детстве моем ничего примечательного нет, и я обойду его молчанием. В отрочестве я слыл весьма угрюмым, но учитель меня отличал, нередко повторяя, что разум у меня крепкий и ему не будет износа. Определившись в университет, я вскоре выделился особой молчаливостью, ибо за все восемь лет едва произнес и сотню слов, если не считать публичных актов; да и позднее не припомню, чтобы речь моя простиралась за пределы двух или трех фраз. Пребывая в обители наук, я столь прилежно предавался учению, что прочитал почти все достойные внимания книги, будь то на древних или на новых языках.

После смерти моего отца я решил посетить чужие земли и оставил университет, слывя человеком непонятным, странным, но исполненным учености, которой нимало не выказывал. Неутолимая жажда знаний водила меня по всем странам Европы, где можно было узреть хоть что-нибудь новое или примечательное; любознательность моя дошла до таких пределов, что, прочитав о спорах ученых мужей касательно египетских древностей, я отправился в самый Каир, намереваясь обмерить пирамиду; и, установив ее размеры, вернулся домой, весьма довольный собою.

Последующие годы я провел здесь, в этом городе, и меня чрезвычайно часто встречают в самых людных местах, хотя знает меня не больше полудюжины близких друзей, о которых я расскажу подробней в следующем письме. Вряд ли найдется место сборищ, в котором бы я не появлялся. Порою меня видят в кофейне Уилла, где я с вниманием слушаю споры о политике, которые ведут там избранные кружки. Порою я курю трубку в другой кофейне, у Чайлда, и, как бы занятый газетой "Почталион", слышу тем не менее, что говорят за каждым столиком. Воскресными вечерами я посещаю кофейню на улице Сен-Джеймс, а также порою присоединяюсь к политикам, собирающимся в комнатке за общей залой, дабы послушать их и сделать соответствующие выводы. Известно мое лицо и в греческой кофейне, и в кондитерской "Кокосовая пальма", и в театрах - "Друри-лейн", и "Хей-маркете". Лет десять кряду меня принимают на бирже за купца, в кофейне же у Джонатана, где собираются биржевые маклеры, - за правоверного иудея. Словом, если я вижу сборище, я к нему присоединяюсь, хотя нигде, кроме собственного клуба, не размыкаю уст.

Таким образом, я обитаю в мире скорее как зритель, наблюдающий людей, чем как участник их жизни; благодаря чему становлюсь в мыслях своих и государственным мужем, и воином, и купцом, и ремесленником, не посвящая себя никакому определенному делу.

Я прекрасно знаю в теории, как быть отцом или мужем, и могу указать неправильность в домоводстве, коммерции и прочих делах много лучше тех, кто ими занимается, подобно тому как досужий наблюдатель видит возможную ошибку, неведомую игрокам. Никогда не выказывал я пылкого пристрастия ни к одной из партий и намерен стоять в равном удалении от обоих станов, если виги или тори не вынудят меня нарушить нейтралитет какой-либо враждебной выходкой. Словом, всегда и везде я был сторонним наблюдателем, зрителем, коими и намерен остаться в сих заметках.

Я рассказал читателю ровно столько о прошлом своем и нраве, сколько надобно, чтобы он увидел, пригоден ли я к замышляемому предприятию. Прочие подробности моей занимательной жизни я сообщу при случае в будущих моих листках. Пока же, поразмыслив о том, как много я видел, слышал и читал, я стал корить себя за немногословие, и, поскольку мне некогда, да и не хочется, чтобы уста мои глаголали от избытка сердца, я решил вместо этого писать и печатать все, что переполняет душу, еще до того, как меня посетит смерть. Друзья мои нередко сетовали на то, что множеством полезнейших сведений владеет человек столь молчаливый. Посему я намереваюсь выпускать каждое утро, на благо современникам, небольшой листок, преисполненный мыслей; и, если смогу способствовать вящей радости или исправлению нравов в стране, где обитаю, я покину ее во благовременье, втайне радуясь тому, что прожил жизнь мою не напрасно.

По разным, но весьма веским причинам я не коснулся здесь трех немаловажных предметов, которые хотя бы на время останутся неведомыми: имени моего, возраста и адреса. Заверю читателя, что он узнает все необходимое; касательно же означенных сведений, я решил пока не сообщать их, прекрасно понимая при этом, что они заметно украсили бы повествование, однако сорвали бы покров неприметности, защищавший меня столь долго, и вынудили бы покориться суетной славе кофеен, всегда претившей мне, ибо я несказанно страдаю, когда ко мне обращаются и на меня глядят. По той же причине я сохраняю в строжайшей тайне обличье мое и одежду, хотя, может статься, кое-что и приоткрою в случае надобности.

Рассказав так подробно о себе, я посвящу завтрашний листок лицам, связанным со мною, ибо, как я уже указывал, замысел сего предприятия, подобно всем важным замыслам, выношен и рожден в клубе. Поскольку друзья мои препоручили представительство мне, всякий, пожелавший вступить со мною в переписку, может направлять послания Зрителю, в кофейню мистера Бакли на улице Литтл-Бритон; ибо читатель должен знать, что, хотя клуб наш собирается лишь по вторникам и по четвергам, особый комитет заседает всякий вечер, дабы отбирать письма, споспешествующие общему благу.

К.


№ 2.

Пятница, 2 марта 1711 г.

... ast alii sex Et plures uno conclamant ore.
Juv.(2)

Первый из нашего сообщества родился в Вустершире, он знатного рода, баронет, и зовется сэром Роджером де Каверли. Прадед его изобрел сельский танец, прославивший имя сей семьи. Всем, кто бывал в тех краях, ведомы способности и достоинства сэра Роджера. Ведет он себя своеобычно, но странности его проистекают от здравомыслия и противоречат принятому в свете лишь настолько, насколько наш баронет расходится со светом в мнениях. Как бы то ни было, странный нрав не вызывает к нему вражды, ибо сэр Роджер лишен как угрюмости, так и упрямства; а погрешности против этикета лишь усугубляют особую любезность и предупредительность ко всем, кто ведет с ним знакомство.

Приезжая в Лондон, он живет на Сохо-сквер. Ходит слух, что он остался холост, ибо был обманут в любви коварной и прекрасной вдовой из соседнего графства; прежде же, до разочарования, по праву слыл блистательным джентльменом, нередко ужинал с лордом Рочестером и сэром Джорджем Этериджем, дрался на дуэли, впервые приехав в Лондон, и отдубасил в кофейне самого Даусона, когда сей невежа назвал его зеленым юнцом. Оскорбленный вышеозначенной вдовою, он оставался печальным и угрюмым полтора года кряду, а после, преодолев скорбь по природной живости нрава, все же перестал заниматься собой и печься об изящном обличье и носит по ею пору камзол и плащ того покроя, какой носили во времена его несчастья, в веселые же минуты говорит нам, что покрой этот успел двенадцать раз войти в моду и выйти из нее с тех пор, как он его надел. Поговаривают, будто сэр Роджер, забыв жестокую красавицу, стал столь неприхотлив в своих желаниях, что грешил против целомудрия с нищенками и цыганками; но друзья его полагают, что это скорее шутка, чем правда. Сейчас ему пошел пятьдесят шестой год, он весел, радушен и приветлив, а оба его дома - и городской, и сельский - славятся гостеприимством; людей он очень любит и ведет себя с ними столь весело и просто, что и его самого скорее любят, чем почитают. Арендаторы его богатеют, слуги лоснятся от довольства, молодые дамы питают к нему приязнь, молодые мужчины ценят его дружбу; входя в чей-либо дом, он называет слуг по имени и говорит с ними, едва ступив на лестницу. Отмечу также, что сэр Роджер входит в число мировых судей, председательствует на сессиях суда и не далее как три месяца тому назад с большим успехом разъяснил неясный пункт Закона об охоте.

Почти таким же уважением и авторитетом пользуется среди нас другой холостяк, судейский из Иннер-Темпла, наделенный остротою ума, честностью и благородством; поприще свое он избрал не по призванию, но из послушания старому, сварливому отцу, велевшему изучить все наши законы, и теперь превышает своих собратьев знанием законов театра; Аристотель и Лонгин намного понятней ему, чем Литтлтон или Кук. Отец спрашивает его в письмах обо всех брачных, земельных, имущественных делах в округе; а он, прежде чем разобраться и ответить, совещается с коллегою, ибо ему свойственно скорее изучать самые страсти, чем разбираться в порожденных ими спорах.

Он знает каждый довод Демосфена и Цицерона, но не в силах запомнить ни единого дела, разбиравшегося в наших судах. Никто не заподозрит его в глупости, однако лишь близким друзьям ведомо, сколь он умен. Особенности эти придают ему и некую отрешенность, и немалую привлекательность; в мыслях своих он далек от судебных дел и потому превосходно ведет беседу. Литературные его вкусы немного строги для наших времен; читал он все, одобрил немногое. Он так хорошо знает обычаи, нравы, деяния и писания древних, что с особою тонкостью судит о нынешних событиях. Кроме того, он отменный знаток театра, и час его истинного труда наступает с началом представления; ровно в пять он проходит через Нью-Инн, пересекает Рассел-корт и заглядывает к Уиллу; башмаки его начищены, парик напудрен в цирюльне, что у таверны "Роза", а пребывание его в зале благотворно для зрителей, ибо артисты всячески стремятся ему угодить.

Следующим по достоинству идет сэр Эндрью Торгмен, влиятельнейший из коммерсантов лондонского Сити, неустанный в делах, сильный разумом и немало повидавший. Представления его о торговле исполнены благородства, и (поскольку богатый человек всегда склонен к шутливости, которая вызывала бы меньший отклик, будь он беднее) он называет море общинным выгоном Англии. Коммерцию он знает до тонкостей и полагает, что глупо и грубо завоевывать чужие земли, ибо истинную власть даруют лишь трудолюбие и ремесла. В споре он нередко утверждает, что, торгуя одними товарами, мы получили бы прибыль в одной стране, торгуя другими - в другой, и нередко доказывает (это я слышал сам), что обретенное усердием держится крепче, чем обретенное отвагой, леность же погубила больше народов, чем война. Речь его изобилует мудрыми поговорками, и чаще всего он повторяет: "Что сберег, то заработал". Здравомыслящий торговец приятней в общении, чем ученый; а поскольку сэр Эндрью наделен от природы достойным красноречием, лишенным пустого блеска, простота его бесед доставляет такое же наслаждение, какого не доставит иная острота ума. Состояние он нажил собственными своими силами и непрестанно утверждает, что Англия могла бы превзойти богатством другие страны, если бы применила методы, благодаря которым сам он стал богаче других людей; я же полагаю, что нет океана или моря, где бы не плавали его суда.

Рядом с сэром Эндрью сидит в нашем клубе капитан Чэсти человек великой отваги, светлого ума и неистребимой скромности. Он - один из тех, кто, будучи лучше многих, не умеет выказать своих дарований так, чтобы их заметили. Несколько лет он служил, сражался, отличившись особым мужеством в походах и в осадах; но поскольку у него было небольшое поместье, а также надежда наследовать титул после сэра Роджера, он покинул стезю, на которой едва ли воздадут по заслугам, если к доблестям воина не прибавить хоть что-либо из доблестей льстеца. Нередко он сетовал на то что в деле, где достоинства столь ясно видны, наглость приносит больше пользы, чем скромность. Говорил он это без малейшей горечи, просто и честно признавая, что оставил свет, ибо к нему непригоден; ведь прямота, порядочность и безупречные правила отнюдь не идут на пользу тому, кто должен пробиться сквозь скопище стремящихся к той же цели, а именно - к благосклонности власть имущих. Однако наш капитан не склонен судить генералов за то, что они не могут и даже не тщатся ценить людей по достоинству, ибо, согласно его словам, высокий чин, вознамерившийся ему помочь, должен был бы преодолеть такие же самые препятствия, какие не смог преодолеть он сам; и потому, заключал он, всякий, желающий выделиться, особенно на воинском поприще, обязан поступиться скромностью и угождать стоящим выше, отшвыривая прочих наглецов, дабы отстоять себя. Поистине, говорит он, тот, кто неспособен пробиться, столь же малодушен, как тот, кто не решится идти в атаку, презрев воинский долг. Вот с какой незлобивой простотою рассуждает друг наш капитан и о себе, и о других; такою же открытостью дышат все его речи. За годы сражений он перевидал немало, и рассказы его занимательны, ибо он не обрел и малейшей властности, хотя распоряжался людьми, стоящими неизмеримо ниже его, не обрел и раболепия, хотя привык подчиняться тем, кто стоит много выше.

Не следует думать, однако, что клуб наш - сборище причудников, коим чужды нравы и услады нашего века; ведь среди нас - блистательный м-р Уллей, джентльмен, чьи годы могли бы свидетельствовать о закате жизни, но неустанные заботы о себе и благосклонность судьбы помешали времени отметить своею печатью и лоб его, и самый разум.

Он хорошо сложен, довольно высок и чрезвычайно искусен в той беседе, какою мужчины пленяют женщин. Когда с ним беседуют, он улыбается и отвечает смехом на шутку. Одевался он всегда превосходно и помнит все прихоти моды так же прочно, как иные помнят встреченных ими людей. Поистине, он - историк модных поветрий, ибо всегда скажет, от какой из блудниц, приближенных к французскому королю, переняли наши жены и дочери покрой капюшона или форму локонов, кто именно скрыл свою худобу кринолином и чье тщеславие укоротило юбку, дабы являть прелесть ножки. Словом, и познания его, и речи связаны с прекрасным полом. Мужчины его лет скажут вам, как выразился тот или иной министр по тому или иному поводу; он же поведает, от какой из дам отвернулся герцог Монмутский на таком-то балу и кого означенный герцог взял с собою на прогулку. Во всех этих знаменательных событиях принимал участие и он сам, и прославленная красавица, чей сын носит теперь такой-то титул, кинула на него взгляд или ударила его веером. Если вы упомянете о том, что молодой член Палаты общин произнес прекрасную речь, он тут же заметит: "Что ж, кровь у него неплохая, он - от самого Тома Мирабелла, это говорила мне его негодница-мать, которая, кстати сказать, помыкала мною, как ни одна женщина". Такие речи весьма оживляют наше благопристойное сообщество; мы редко толкуем о людях, но если уж зайдет беседа, не я один назову нашего друга истинным, достойнейшим джентльменом. Чтобы завершить его описание, скажу, что там, где не замешаны женщины, он человек порядочный и надежный.

Не знаю, следует ли мне причислить к нашему сообществу того, чей черед настал, ибо посещает он нас нечасто, но появление его всегда приносит радость. Он - священник, человек большой мудрости, огромной учености, беспорочной жизни и безупречнейшей воспитанности. К несчастью, он весьма слаб, ему не под силу заботы и хлопоты, неотъемлемые от его дела; и потому, среди пастырей, он подобен судейскому, который дает советы, но не выступает в суде. Ясностью ума и чистотою жизни он приобрел не меньше последователей, чем приобретают иные красотой или силою голоса. Он почти никогда не заговаривает первым о том, что занимает его мысли; но все мы немолоды, и, пребывая среди нас, он подмечает, склонны ли мы потолковать о горнем, говорит же с тою весомостью, какою наделен человек, не ищущий ничего в сем мире, стремящийся лишь к наивысшему и черпающий надежду из самых своих немощей. Таковы те, с кем я обычно встречаюсь в нашем клубе.

Р.


№ 3.

Суббота, 3 марта 1711 г.

Quoi quisque fere studio devinctus adhaeret
Aut quibus in rebus multum sumus ante morati.
Atque in qua ratione fuit contenta magis mens,
In somnis eadem plerumque videmur obire.
Lucr.(3)

Недавно, прогуливаясь по городу и предаваясь размышлениям, я заглянул в большую залу, принадлежащую банку, и немало порадовался, увидев управляющих, служащих и секретарей вкупе с Другими членами сего богатейшего учреждения, каждого - на отведенном ему месте соответственно роли, которую он играет в столь упорядоченном хозяйстве. В памяти моей ожили многочисленные рассуждения, как печатные, так и устные, о том, что кредит страны приходит в упадок, и разноречивые советы о том, как восстановить его в силе, грешащие, на мой взгляд, приверженностью к своекорыстию, а также к выгодам собственной партии.

Дневные мысли заняли мой разум и ночью, и я, сам того не заметив, перенесся в весьма осмысленный сон, обративший все, что я видел, в некую аллегорию, некое видение или что иное, по разумению читателя.

Мне привиделось, что я вернулся в большую залу, где побывал утром, но, к удивлению моему, нашел там не тех, что были прежде: в глубине залы, на золотом троне, восседала прекрасная дева, зовущаяся, как мне сказали, Кредитой. Стены были увешаны не картами и не картинами, но парламентскими актами, начертанными золотом. В конце помещения висела Великая Хартия Вольностей, справа от нее - Акт о единообразии, слева - Акт о веротерпимости. На ближней стене находился Акт о престолонаследии, и дева глядела прямо на него. По бокам я увидел все те акты, которые относились к упорядочению государственных средств. Насколько я понял, украшения эти чрезвычайно нравились властительнице, ибо она то и дело услаждала ими свой взор и порою, взглянув на них, улыбалась с тайной радостью; а если хоть что-либо грозило нанести им вред, впадала в особое беспокойство. Поведение ее отличалось несказанной пугливостью; по слабости здоровья или от особой нервозности (как сообщил позже один ее недоброжелатель) она бледнела и вздрагивала при любом звуке. Впоследствии я подметил, что немощь ее превышала все, что мне доводилось видеть даже среди женщин, а силы убывали с такою быстротою, что она в мгновение ока превращалась из здоровой, цветущей красавицы в истинный скелет. Правда, и прибывали они мгновенно; изничтожающая хворь сменялась той животворной мощью, какою наделены самые здоровые люди.

Мне довелось наблюдать очень скоро эти быстрые перемены. У ног ее сидели два секретаря, получавшие что ни час письма со всех концов света; то один, то другой читали ей сии послания, и сообразно новостям, которые она выслушивала весьма внимательно, дева менялась в лице, выказывая признаки здоровья или же болезни.

Позади трона, от полу до самого потолка, громоздились огромной кучей мешки с деньгами, наваленные друг на Друга. И по левую руку от девы, и по правую возвышались огромнейшие горы золота; однако удивление мое угасло, когда я узнал в ответ на свои вопросы, что дева сия наделена тем же даром, каким, по слову стихотворца, обладал в былое время один лидийский царь, а именно - способна обратить в драгоценный металл все что угодно.

Голова моя закружилась, мысли смешались, что нередко бывает во сне, и мне привиделось, что в зале поднялась суматоха, распахнулись двери и вошло с полдюжины мерзейших призраков, какие я только видел и наяву, и в ночных грезах. Шли они по двое, словно бы в танце, но пары нимало не подходили друг другу. Описывать их не стану, боясь утомить читателя; скажу лишь, что в первой паре выступали Тирания и Анархия, во второй - Фанатизм и Неверие, в третьей - дух-хранитель Англии и молодой человек лет двадцати двух, имени чьего я так и не узнал. В правой руке он держал шпагу и взмахивал ею, когда проходил, танцуя, мимо Акта о престолонаследии; а некий джентльмен, стоявший рядом со мной, шепнул мне, что в левой его руке заметил губку, какою стирают буквы с доски. Лишенный согласия танец напомнил мне, как в бэкингемовом бурлеске пляшут Луна, и Земля, и Солнце, всячески стараясь затмить друг друга.

Припомнив, о чем говорилось выше, читатель легко догадается, что дева на троне испугалась бы до полусмерти, узрев хотя бы один призрак; каково же ей было, когда она увидела всех разом? Она потеряла сознание и немедля испустила дух.

Et neque jam color est misto candore rubori,
Nec vigor, et vires, et quae modo visa placebant,
Nec corpus reman et (4).

Переменились и груды мешков с деньгами, и кучи золота, причем мешки осели, лишившись содержимого, так что деньги находились теперь не более чем в десятой их части. Прочие мешки - пустые, хотя с виду подобные полным, - унесло ветром, отчего я припомнил те надутые воздухом мехи, которые, по слову Гомера, герой его получил в подарок от Эола. Кучи золота по сторонам трона обратились в кипы бумажек или связки палочек с зарубками, подобные вязанкам хвороста.

Пока я сокрушался о том, как все разорилось на моих глазах, прежняя сцена исчезла. Вместо жутких призраков в залу, изящно танцуя, вошли иные, дружные пары, весьма приятные собой. В первой паре были Свобода об руку с Монархией; во второй - Терпимость и Вера; в третьей - дух-хранитель Британии с кем-то, кого я никогда не видел, с появлением их дева ожила, мешки округлились, хворост и бумажки сменились кипами гиней. Я же от радости проснулся, хотя, признаюсь, охотно бы заснул снова, если бы только мог, дабы досмотреть сновидение.

К.


№ 10.

Понедельник, 12 марта 1711 г.

Non aliter quam qui adverse ut flumine lembum
Remigiis subigit: si brachia forte remisit,
Atque ilium praeceps prono rapit alveus amni.
Virg.(5)

Я очень радуюсь, когда слышу, что славный наш город день ото дня ждет моих листков и принимает утренние поучения с должным вниманием и серьезностью. Издатель говорит, что в день уже расходится три тысячи; так что, если мы положим по двадцать читателей на каждый (что еще весьма скромно), я вправе счесть своими учениками не менее шестидесяти тысяч человек в Лондоне и Вестминстере, надеясь, что они сумеют отмежеваться от бессмысленной толпы своих нелюбопытных и невежественных собратьев. Обретя такое множество читателей, я не пожалею сил, чтобы назидание стало приятным, а развлечение - полезным. Посему я постараюсь оживлять нравоучение остротою слога и умерять остроту эту нравственностью, чтобы читатели мои, насколько это возможно, получали пользу и от того, и от другого. А дабы добродетель их и здравомыслие не были скоротечны, я решил напоминать им все должное снова и снова, пока не извлеку их из того прискорбного состояния, в какое впал наш безрассудный, развращенный век. Разум, остающийся невозделанным хотя бы один день, порастает безрассудством, которое можно уничтожить лишь непрестанным, прилежным трудом, подобным труду земледельца. Говорили, что Сократ низвел философию с неба на землю, к людям; а я бы хотел, чтобы обо мне сказали, что я вывел ее из кабинетов и библиотек, из университетов и училищ в клубы и собрания, в кофейни и за чайные столы.

По этой причине я особо рекомендую мои размышления реем добропорядочным семьям, которые могут хотя бы час посидеть за утренним чаем; и со всею серьезностью посоветовал бы им, для их же блага, распорядиться так, чтобы листок доставляли без проволочек и чтобы он стал неотъемлемой частью чаепития.

Сэр Фрэнсис Бэкон заметил, что хорошая книга соотносится со своими соперниками, как змей Моисеев с поглощенными им жезлами египетскими. Я не столь тщеславен, чтобы полагать, что там, где появится "Зритель", исчезнут все прочие издания; но предоставлю читателю решить, не лучше ли познавать самого себя, чем узнавать, что происходит в Московии или в Польше; не полезней ли сочинения, стремящиеся развеять невежество, страсти и предрассудки, чем те, что разжигают злобу и препятствуют примирению.

Далее, я посоветовал бы каждый день читать сей листок тем, кого считаю своими союзниками и собратьями, то бишь Досужим зрителям, живущим в мире, но от него отрешенным и, по милости ли богатства или по природной лености, взирающим на прочих людей лишь как сторонние наблюдатели. В это братство я включу склонных к размышлению коммерсантов; врачей, избегающих практики; судейских, избегающих тяжбы; членов Королевского общества; государственных мужей на покое - словом, всех, кто считает мир театром и тщится правильно понять актеров.

Обращусь я и к иной породе людей - к тем, кого я недавно уподобил пустому месту, ибо у них нет никаких мнений, пока деловая жизнь или повседневная болтовня не подбросят им какую-либо мысль. Нередко испытывал я превеликую жалость к несчастным, слыша, как они спрашивают первого встречного, нет ли новостей, и собирают таким манером то, о чем намерены думать.

Сии обделенные люди не знают, что говорить до самого полудня, но с этого часа могут отменно судить и о погоде, и о том, куда дует ветер, и о том, наконец, прибыла ли почта из-за моря. Поскольку они отдаются на милость первых встречных и злятся или печалятся до ночи в зависимости от новостей, впитанных поутру, я посоветую им со всею серьезностью не выходить из дому, пока они не прочитают моего листка, и обещаю всякий день внушать им на полсуток здравые мнения и добрые чувства, которые превосходно скажутся на их беседах.

Однако полезнее всего мой листок для прекрасного пола. Я часто думал о том, как мало стараемся мы подыскать ему пристойные развлечения и должные занятия. Забавы, отведенные им, измышлены словно бы лишь для женщин, но не для разумных существ; приноровлены к даме, но не к человеку. Поприще их - наряды, главное занятие - прическа. Подбирая все утро ленты, они полагают, что заняты, если же выйдут купить безделушек или шелку, целый день потом отдыхают и ничего не могут делать. Шитье и вышиванье - самый тяжкий их труд, изготовление сластей - изнуряющая работа. Так живет обычная женщина, хотя, как я доподлинно знаю, многим ведомы радости высоких мыслей и умной беседы; многие обитают в дивном краю добродетели и знаний, дополняют красотой души красоту наряда и внушают взирающим на них мужчинам не только любовь, но и почтение. Надеюсь, листок мой умножит число таких женщин, и постараюсь дать моим прекрасным читательницам если не душеполезное, то хотя бы невинное занятие, отвлекающее от суетных пустяков. В то же время, стремясь придать совершенство тем, кого и так можно назвать славою рода человеческого, я стану указывать недостатки, пятнающие женщин, равно как и достоинства, их украшающие. Надеюсь, прелестные мои ученицы, наделенные великим избытком времени, не посетуют на то, что сей листок отнимет у них четверть часа без ущерба для прочих занятий.

Я знаю, что друзья мои и доброжелатели беспокоятся обо мне, опасаясь, что я не смогу поддерживать на должном уровне живую остроту ума в листке, который обязался выпускать ежедневно; дабы их успокоить, обещаю, что оставлю это предприятие, как только начну писать скучно. Конечно, это станет превосходной мишенью для остроумцев низкого пошиба, ибо мне будут нередко напоминать о моем обещании, просить, чтобы я сдержал слово, заверять, что пора давно пришла, и прочее, в том самом духе, какой любезен недалеким остроумцам, когда лучший друг дает им столь прекрасный повод. Но пусть они помнят, что этими словами я предваряю и отменяю будущие насмешки.

К.


№ 15.

Суббота, 17 марта 1711 г.

Parva leves capiunt animos.
Ovid.(6)

Когда я был во Франции, я в изумлении взирал на блистательные экипажи и многоцветные наряды сей удивительной страны. Однажды я с особенным вниманием созерцал даму в карете, изукрашенной золочеными амурами и к тому же искусно расписанной забавными изображениями Венеры и Адониса; запряжена карета была шестеркой белых коней, на запятках стояли шесть лакеев в пудреных париках, а прямо перед дамой разместились два пажа, красотой своею, радостью улыбок и нарядной одеждой походившие на старших братьев тех, кто резвился в росписи и резьбе по всем уголкам экипажа.

Дама сия оказалась злосчастной Клеантой, о которой была написана позднее печальная повесть. Несколько лет она пользовалась расположением одного лица, но оставила столь долгую сердечную приязнь ради блистательной кареты, подаренной ей весьма богатым, хотя и немощным вельможей. Роскошь, которую я видел, лишь прикрывала разбитое сердце, тщилась утаить беду; ибо двумя месяцами позже несчастную даму отвезли на кладбище с такой же блистательной роскошью, убили же ее и утрата одного возлюбленного, и союз с другим.

Часто размышлял я о странности женского нрава, столь неустойчивого перед суетным, ложным блеском, и о неисчислимых бедах, проистекающих из сей легкомысленной склонности. Помню молодую особу, за которой ухаживали два пылких поклонника, несколько месяцев кряду старавшихся превзойти друг друга изяществом деяний и приятностью беседы. Наконец, когда соперничество зашло в тупик и дама никак не могла сделать выбор, одному из кавалеров пришла счастливая мысль: он добавил к своему камзолу кружев и через неделю женился на избраннице.

Простой разговор обычных женщин весьма способствует естественной слабости, побуждающей пленяться пустой видимостью. Заведите речь о чете молодоженов, и вы тут же узнаете, есть ли у них карета шестерней и серебряный сервиз; упомяните отсутствующую даму, и в девяти случаях из десяти вам сообщат что-нибудь о ее нарядах. Бал дает немалую пищу болтовне, день рождения обеспечивает целый год предметами для толков. Все говорят о том, было ли отделано такое-то платье драгоценными камнями, такая-то шляпа приколота булавкой с бриллиантом, такой-то жилет или такая-то юбка сшиты из парчи. Словом, подмечают лишь одеяния людей, не удостаивая и мысли ту прелесть ума, которая придает очарование человеку и приносит пользу всем прочим. Когда женщины непрестанно стремятся поразить воображение друг друга и в голове их одни лишь пестрые наряды, удивительно ли, что суета и поверхность жизни любезнее им, чем ее весомые, существенные блага. Девица, воспитанная среди таких разговоров, беззащитна перед любым расшитым камзолом, встретившимся ей на пути; ее может погубить пара перчаток с бахромою. Ленты и кружева, золотой и серебряный галун и прочая мишура влекут и пленяют женщин, некрепких разумом или не получивших должного воспитания, и при умелости способны сразить самую надменную, своенравную ветреницу.

Истинному счастью любезно уединение, ему претят блеск и суета, а порождают его, во-первых, удовлетворенность собою, во-вторых - общество и беседа избранных друзей. Оно любит тень и одиночество, естественно тяготея к гротам и родникам, лугам и полянам; словом, оно несет в себе все что ему нужно, и не нуждается в многочисленных свидетелях. Ложное же счастье, напротив, предпочитает толпу стремясь привлечь к себе внимание света. Собственного одобрения ему недостаточно, но необходимо восхищение прочих, и потому процветает оно при дворе, во дворцах и в театрах, на балах и ассамблеях и мгновенно исчезает, если его не заметят.

Аврелия, женщина весьма родовитая, находит усладу в сельском уединении и проводит немало времени, гуляя в саду или в поле. Муж ее, ближайший ей друг, разделяющий с ней одиночество, сохраняет влюбленность, возникшую с первой же встречи. Оба они наделены в преизбытке здравомыслием, добродетелью, взаимным уважением и непрестанно радуют друг друга. Жизнь их столь упорядочена, молитва, трапеза, труд и развлечения чередуются столь разумно, что семья эта кажется маленьким государством. Супруги часто бывают в гостях, но тем приятнее им вернуться к уединению вдвоем; бывают и в Лондоне, где скорей устают, чем наслаждаются, так что с тем большим облегчением обращаются вновь к сельской жизни. Благодаря всему этому они счастливы друг другом, дети любят их, слуги - почитают, и все, кто с ними знаком, завидуют им, а вернее - любуются ими.

Сколь отлична от этого жизнь Фульвии! Мужем она помыкает, как слугою, рассудительность же и рачительное домоводство считает мелкими, скучными и недостойными знатной дамы. Время, проведенное с семьей, она полагает потерянным впустую и видит себя удаленной от мира, если не пребывает в театре, в парке или в гостиной. Тело ее вечно в движении, мысли - в смятении, и ей не сидится нигде поскольку, на ее взгляд, там, где ее сейчас нет, многолюднее и веселее. Пропустить премьеру в опере тяжелей для нее чем потерять ребенка. Ей жалки все достойные представительницы ее пола, а женщину скромной, здравой, уединенной жизни она именует неотесанной и глупой. Как бы страдала она, если б узнала, что, стараясь быть заметной выставляет себя на позор и, пытаясь привлечь людей, вызывает лишь презрение.

Не могу завершить сие письмо, не напомнив, что Вергилий с большою тонкостью коснулся женской страсти к нарядам и суете, описывая Камиллу. Казалось бы, она отвергла все слабости своего пола, но в этой осталась ему верна. Поэт поведал нам что, доблестно поражая врага, она, к несчастью, увидела троянца в расшитой тунике, красивой кольчуге и прекраснейшем пурпурном плаще. На плече его, по слову поэта, висел золотой лук, плащ скрепляла золотая пряжка, голову украшал сверкающий шлем из того же металла. Амазонка немедля выделила из всех столь блистательного воина, повинуясь истинно женской тяге к изящной мишуре:

Totumque incauta per agmen
Foemineo praedae
et spoliorum avolebat amore.(7)

Искусно скрывая прямое назидание, поэт показывает нам, как бездумное пристрастие к пустякам погубило его героиню.

К.


№ 21.

Суббота, 24 марта 1711 г.

... Locus est et pluribus umbris.
Hor.(8)

Нередко я прихожу в большое смущение, размышляя о трех славнейших поприщах - священника, судейского и врача, и думаю о том, сколь много их на свете; так много, что достойные люди отбивают друг у друга хлеб.

Духовенство мы вправе подразделить на генералов высших офицеров и низших. К первым относятся епископы деканы и управители делами епархий. Среди вторых - доктора богословия, каноники и все, кто носит епитрахиль. Прочие - низшие чины. Что до первого ранга, законы наши сурово охраняют его от преизбытка, хотя пытающимся туда проникнуть несть числа. Строгие подсчеты показывают, что за последние годы число высших офицеров непозволительно увеличилось, ибо многим удалось достигнуть этого ранга, обойдя прочих; и сам я хорошо помню, как шелк поднялся в цене на два пенса за ярд. Офицеров низших сосчитать невозможно. Если бы духовенство наше, переняв порочный обычай мирян, стало меж собою делить землю, оно смогло бы победить на любых выборах.

Среди судейских тоже немало лишних; они подобны войску у Вергилия, которое, по его словам, было столь многочисленно, что воин не мог поднять руку с мечом. Это славное сообщество можно подразделить на сутяг и миролюбцев. Под первыми я разумею всех, кого во время сессий целыми каретами возят в Вестминстер-холл к назначенному часу. Марциал с немалым остроумием описал этот род судейских:

" ...Iras et verba locant" (9).

Это люди, дающие на прокат гнев свой и речи; соизмеряющие пыл с платой и праведно негодующие в той мере, в какой не поскупился клиент. Замечу, однако, что среди тех, кого я назвал сутягами, многие гневливы лишь в сердце) своем, ибо у них нет возможности проявить свою ярость в суде. Однако, не ведая, как пойдет дело, в суд они ходят ежедневно, являя свою готовность выступить, если им представится случай.

Миролюбцами прежде всего бывают старейшины судейских корпораций, как бы сановники закона, наделенные свойствами, более приличествующими правителю, чем блюстителю правовых интересов. Они живут тихо, едят один раз в день и танцуют раз в год, дабы почтить свою корпорацию.

Другой разряд миролюбцев образуют молодые люди, намеревавшиеся изучать законы Англии, но предпочитающие театр Вестминстер-холлу, веселые сборища - суду. Не скажу ничего о полчищах молчаливых, прилежных существ, множащих в тиши количество различных бумаг, а также о тех, несравненно более обычных, кто лишь притворяется, что этим занят, дабы сокрыть отсутствие каких бы то ни было дел.

Ежели мы обратим теперь взоры на врачей, то убедимся, что они расплодились в поистине ужасающем количестве. Один их вид способен лишить нас всякого веселья, ибо мы вправе принять непреложный закон: чем больше в стране врачей, тем меньше народу. Сэр Уильям Темпл не может понять, почему из краев, которые он именует северным ульем, не вылетает более огромный рой, наводнивший некогда мир готами и вандалами; но если бы наш досточтимый автор вспомнил, что почитатели Тора и Вотана не учились медицине, а сейчас в северных странах занятие это процветает, он нашел бы ответ, превосходящий все его догадки. У нас же в Англии врачей можно уподобить британской армии времен Цезаря: одни убивают, двигаясь в колеснице, другие - на пешем ходу. Пехотинцы приносят меньше вреда, чем обладатели карет, лишь потому, что им труднее быстро добраться до всех уголков города и сделать так много за столь короткий срок. Кроме регулярных войск, имеются и одиночки, которые, не числясь в списках, приносят тысячи бед тем, кто на свою беду попал к ним в руки.

Существует к тому же великое множество прислужников медицины; за неимением других пациентов, они развлекаются тем, что выкачивают воздух из-под колпака, куда посадили кошку, режут заживо собак или накалывают насекомых на булавки, дабы изучать их под микроскопом. Прибавим к ним тех, кто собирает травы и ловит бабочек, не говоря уж об охотниках за пауками и собирателях ракушек.

Когда я подумаю, что тысячи ищут пропитания на всех этих поприщах, а достойных, то есть таких, кто любит самое дело, много меньше, я тщусь понять, почему родители не изберут для своих детей приличное и прибыльное занятие вместо житейских путей, где можно потерпеть неудачу при самой великой честности, учености и разумности. Сколько сельских священников могли бы заседать в лондонском муниципалитете, если бы отцы их правильно распорядились суммой, намного меньшей, чем та, какую они потратили на учение?

Бережливый, умеренный человек, не наделенный острым умом и особыми способностями, мог бы безбедно жить торговцем, тогда как он голодает, будучи врачом; ибо многие охотно покупали бы шелк у того, кому не доверят пощупать свой пульс. Вагелий прилежен, любезен, обязателен, но несколько туповат; пациентов у него нет, покупателей было бы много. Беда в том, что родители, облюбовав какое-либо поприще, стремятся приохотить к нему своих отпрысков, но, когда речь идет о деле всей жизни, следует исходить не из собственных пристрастий, а из того, насколько умны и к чему способны дети.

Страна, прославленная торговлей, тем и хороша, что надо быть на редкость тупым и ленивым, чтобы не найти себе места, дающего возможность преуспеть. В торговле, хорошо налаженной, не может быть того преизбытка людей, как в церкви, суде или медицине; напротив, чем их больше, тем лучше, всем найдется дело. Флотилии судов, плавучих лавок бороздят моря, продавая наши изделия и товары на всех рынках света и находя покупателей под обоими тропиками.

К.


№ 26.

Пятница, 30 марта 1711 г.

Pallida Mors aequo pulsat pede pauperum tabernas
regumque turres. O beate Sesti,
Vitae summa brevis spem nos vetat inchoare longam;
iam te premet nox fabulaeque Manes et domus exilis Plutonia...
Hor.(10)

Когда я в серьезном духе, я часто гуляю один по Вестминстерскому аббатству; мрачность его, назначение, величие самой постройки и слава тех, кто лежит там, способны навеять некую печаль или, вернее, не лишенную приятности задумчивость. Вчера я провел целый день на кладбище, в галереях и в соборе, развлекаясь чтением могильных надписей, которые встретились мне в этом царстве мертвых. Большая их часть сообщала лишь о том, что покойный родился в такой-то день, а в такой-то умер; вся жизнь его сводилась в двум фактам, общим для всех людей. Поневоле видел я в этих регистрах бытия, медных или мраморных, насмешку над ушедшими, вся память о которых сводилась к тому, что они родились и скончались; и на ум мне пришли участники сражений из героической поэмы, наделенные звучными именами лишь потому, что их могут убить, и прославленные лишь тем, что их и впрямь убили.

Glaucumque, Medontaque, Thersilochumque (11)

Жизнь таких людей Писание удачно сравнивает с путем стрелы, который мгновенно исчезает.

Войдя в собор, я с любопытством наблюдал труд могильщиков и всякий раз, как лопата наполнялась, видел кусок кости или черепа, смешанный со свежей землей и глиной, которая некогда послужила созданию тела человеческого. При зрелище этом я стал размышлять о том, какое несметное множество народу лежит вперемешку под плитами древнего храма; о том, что мужчины и женщины, друзья и недруги, пастыри и воины, монахи и каноники поистине смешаны здесь, образуя единое вещество; о том, наконец, что в одном и том же неразличимом месиве красоту, силу, молодость не отличишь от старости, слабости, уродства.

Окинув взглядом обширный град мертвых, я принялся изучать его более подробно по надписям, какие нашел на памятниках, которые есть далеко не в каждом уголке сего древнего здания. Некоторые эпитафии были столь замысловаты и преувеличены, что, ознакомься с ними покойный, его бы смутили похвалы, расточаемые друзьями; другие столь исключительно скромны, что сообщают об умершем по-гречески или по-древнееврейски, и разобрать их может разве что один человек за год. Там, где покоятся поэты, я обнаружил, что у некоторых из них нет памятников, под некоторыми же памятниками нет поэтов. Заметил я также и то, что нынешняя война наполнила храм монументами, воздвигнутыми в память погибших, чьи тела покоятся не здесь, а в земле Бленхейма или в лоне моря.

Весьма порадовали меня новые надписи, исполненные изящества слова и точности мысли и тем самым оказывающие честь не только мертвым, но и живым. Поскольку чужеземцы скоры судить о разуме и благородстве страны по ее монументам и эпитафиям, надписи эти и памятники следовало бы показать внимательным, умным и ученым людям прежде, чем представить на общее осмотрение. Меня неприятно поражает памятник сэру Клодсли Шовелу, ибо вместо сурового, смелого человека, каким был этот отважный, великодушный адмирал, мы видим щеголя в длинном парике, на бархатных подушках, под пышным балдахином.

Не лучше памятника и надпись, знакомящая нас не со славными подвигами, которые он совершил, служа своей стране, но лишь с обстоятельствами смерти, не приносящими ему никакой славы. Голландцы, которых мы рады презрительно назвать недалекими, выказывают в зданиях и монументах несравненно более вкуса и понимания древности, чем наша страна. Их адмиралы, чьи памятники воздвигнуты на общественный счет, похожи на самих себя, орнамент же и украшения связаны с морем, ибо это - ростры или красивые гирлянды из раковин, кораллов и водорослей.

Однако вернемся к нашему предмету. Место упокоения королей я оставил на другой день, когда буду склонен к столь серьезному созерцанию. Я знаю, что такие занятия легко порождают горестные мысли в некрепком разуме или мрачном воображении; однако сам я, хотя и склонен к серьезности, не ведаю меланхолии и потому способен наслаждаться природой не только в прелестных и веселых, но и в глубоких, величественных ее проявлениях. Душе моей идут на пользу предметы, которые другим внушают лишь ужас. Когда я смотрю на могилы великих людей, малейший завистливый помысел гаснет во мне; когда читаю эпитафию красавице, недолжное желанье исчезает; когда могильный камень являет мне печаль семьи, сердце мое истаивает от жалости; когда гляжу на могилы родителей, я понимаю, как нелепо сокрушаться о тех, за кем мы вскоре последуем; когда вижу королей, лежащих рядом с теми, кто низверг их, соперников, покоящихся бок о бок, или князей церкви, разделявших мир своими несогласиями, я думаю с печалью и удивлением о жалких человеческих распрях, соревнованиях и спорах. Когда я читаю, что один умер вчера, другой - шесть столетий тому назад, я предвкушаю день, в который все мы станем современниками и все явимся вместе.

К.


№ 34.

Понедельник, 9 апреля 1711 г.

...parcit Cognatis maculis similis fera.
Juv. (12)

Члены клуба нашего, по счастью, избрали самые разные поприща, и посему я обеспечен многоразличными материалами, зная все обо всем, что происходит не только в каждом уголке Лондона, но и в каждом уголке Англии. Читатель, к удовольствию своему, тоже успел узнать, что в клубе представлены едва ли не все занятия и звания, и среди присутствующих всегда найдется тот, кто позаботится, чтобы в печати или в рукописи не оскорбили и не затронули его законных привилегий и прав.

Вчера я засиделся допоздна в кругу избранных друзей, развлекавших меня замечаниями, своими или чужими, о мыслях моих и выкладках и рассказами о том, как приняли их читатели различных рангов и сословий. Уилл Уллей сообщил мне как можно мягче, что некоторые дамы ("К утешению вашему, - сказал он, - далеко не самые умные") обиделись на то, что я толкую о таких пустяках, как опера и кукольный театр, а многие удивлены, что я считаю возможным потешаться над столь серьезными вещами, как наряды и кареты знатных особ.

Он еще не кончил, когда сэр Эндрью Торгмен оборвал его, заметив, что листки, на которые он намекает, принесли немало блага, ибо оказали доброе влияние на супруг и дочерей лондонских коммерсантов, а после прибавил, что Сити весьма признателен мне, поскольку я искренне стремлюсь бичевать порок и безумство, овладевающие людьми, но не опускаюсь до сплетен о кознях и супружеских изменах.

"Словом, - сказал сэр Эндрью, - если вы не пойдете по торной тропе, глупо высмеивая добрых горожан и достойных олдерменов, а используете свой дар для обличения салонной роскоши и суеты, листок ваш будет нарасхват".

Тут другой мой приятель, судейский, выразил удивление, что столь разумный человек, как сэр Эндрью, рассуждает подобным образом; деловые люди и торговцы, сказал он, всегда были мишенью для сатиры, а при короле Карле II острословы только над ними и смеялись. Затем, на примерах из Горация, Ювенала, Буало и лучших писателей каждого века, он показал, что безумства театра и двора никогда не почитались слишком священными для насмешки, какие бы знатнейшие особы ни покровительствовали им. "Но все же, - заметил он, - шутки ваши зашли далее, чем следует, ибо вы затронули и суд; а я полагаю, вам не удастся найти среди его служителей ничего, что оправдало бы ваш поступок".

Друг мой сэр Роджер де Каверли, не проронивший до сей поры ни слова, неодобрительно фыркнул и сказал, что не может понять, почему разумные люди столь серьезно толкуют о пустяках. " Наш сотоварищ, - прибавил он, - вправе нападать на всех, кто того заслуживает; посоветую только, мистер Зритель, быть осторожней, когда речь заходит о сельских сквайрах, украшении английской нации, людях здравомыслящих и здоровых; а надо сказать, некоторым из них не понравилось, что вы без должного уважения говорите об "охотниках на лис"".

Капитан Чэсти был ко мне очень мягок, только посоветовал сдержанней и разумней судить об армии и теперь, и впредь.

К этому времени я понял, что члены клуба, один за другим, осудили мои рассуждения о каждом предмете, и сравнил себя с человеком, у которого первой ясене не нравились седые волосы, второй же - черные, так что совместными усилиями они ощипали его наголо.

Пока я думал об этом, меня стал защищать еще один друг, Достойный священник, который, на мое счастье, находился тогда в клубе. Он сказал, что понять не может, почему те или иные люди смеют считать себя слишком важными для поучения; не знатность, а невинность ограждает от укора; безумство и порок необходимо обличать, где бы ты их ни встретил, особенно же в высших кругах, заметных отовсюду.

Листок ваш, продолжал он, лишь усугубит страдания бедности, если станет обличать тех, кто и так несчастен и выставлен на посмеяние жалкостию своей жизни. Он заметил, что листок принесет немалую пользу, бичуя пороки, слишком обычные, чтобы за них судить, и слишком причудливые, чтобы говорить о них с церковной кафедры. Затем он посоветовал мне смело продолжать начатое и заверил, что, если я кому-либо и не угодил, меня одобрят все те, чья хвала оказывает истинную, а не мнимую честь.

Клуб наш отнесся к этим речам с особым вниманием и согласился с ними благодаря простоте их и чистоте, а также разумности и силе доводов. Уилл Уллей немедля признал, что друг наш говорил правду, а сам он не будет больше защищать модных дам. Сэр Эндрью с той же искренностью уступил деловые круги; судейский не возразил; примеру его последовали сэр Роджер и капитан Чэсти. Все сошлись на том, что я вправе высмеивать кого захочу, с одним лишь условием: и впредь бороться со злом, а не с отдельными лицами и бичевать порок, не задевая людей.

Споры эти, которые велись для блага человеческого, напомнили мне о других, давних спорах, которые римский триумвират вел людям на гибель. Каждый защищал своих, пока все не поняли, что тогда невозможно осуществить жестокий свой замысел, и, принеся в жертву личные привязанности, бестрепетно казнили множество народу.

Итак я решил и впредь бесстрашно защищать добродетель и здравомыслие и обличать их противников, чем бы они ни занимались и на какой высоте ни находились, не внемля насмешкам и хуле. Если уличный кукольник перейдет пределы приличия, я смело высмею его; если театр будет воспитывать неразумие и распутство, я не побоюсь об этом сказать. Словом, если я увижу при дворе, в деловых кварталах или в деревне что-либо, оскорбляющее скромность и благонравие, я сделаю все, чтобы привлечь к этому взоры. Заверяю, однако, моих читателей, что ни один из них, более того - ни один из их друзей и недругов не станет мне мишенью, ибо я "никогда не опишу дурного человека, который не был бы похож по меньшей мере на тысячу ему подобных, и не выпущу ни одного листка, который не был бы проникнут благоволением и любовью к людям.

К.


№ 45.

Суббота, 21 апреля 1711 г.

Natio Comoeda est.
Juv. (13)

Ничего не желаю я столь пылко, как почетного, долгого мира, хотя прекрасно понимаю, какими он чреват опасностями. Сейчас я веду речь не о политике, но о нравах. Какая лавина парчи и кружев обрушится на нас! Какие каскады глумленья и смеха оглушат нас! Во избежание сих страшных зол надо бы (о, как бы я того хотел!) издать парламентский акт, запрещающий ввозить из Франции все, что служит суете.

Обитательницы острова нашего уже испытали сильнейшее влияние сей занимательной нации, но долгая распря (поистине, нет худа без добра) ослабила его и едва ли не обрекла на забвение. Помню времена, когда особо изысканные дамы, живущие в поместьях, держали не горничную, a valet de chambre (14), ибо, без сомнения, считали мужчину много более проворным, чем представительниц их пола. Я видел сам, как один из этих "горничных" порхал по комнате с зеркалом в руке и все утро напролет причесывал свою хозяйку. Не знаю, есть ли правда в сплетнях о том, что некая леди родила от такой "служанки", но полагаю, что теперь эта порода перевелась в нашей стране.

Примерно тогда, когда мы, мужчины, не гнушались подобной службой, женщины ввели моду принимать гостей в постели. Даму сочли бы невоспитанной, если бы она отказалась видеть гостя, поскольку еще не встала; швейцару отказали бы от места, если бы он не пустил к ней под столь нелепым предлогом. Сам я люблю поглядеть на все, что ново, и потому уговорил друга моего, Уллея, повести меня к одной из дам, повидавших чужие земли, попросив представить меня как иностранца, не понимающего по-английски, дабы мне не пришлось участвовать в беседе. Хотя хозяйка наша стремилась казаться неодетой и неприбранной, она прихорошилась, как только могла, к нашему визиту. Волосы ее пребывали в очаровательном беспорядке, легкий пеньюар с превеликим тщанием небрежно накинут на плечи. Меня же так смущает женская нескромность, что я поневоле отводил взгляд, когда хозяйка наша двигалась под одеялом, и впадал в полное смятение, когда она шевелила рукой или ногой. Со временем кокетки, которые ввели сей обычай, понемногу отменили его, превосходно понимая, что женщина лет шестидесяти может брыкаться до изнеможения, не произведя и малейшего эффекта.

Семпрония в высшей степени восхищается всем французским, хотя, по скромности своей, не пускает гостей дальше будуара. Чрезвычайно странно смотреть, как это прелестное созданье беседует о политике, распустив волосы и прилежно изучая в зеркале лицо, безотказно пленяющее находящихся рядом мужчин. Как очаровательно чередует она обращения гостям и к горничной! Как легко переходит от оперы или проповеди к гребенке слоновой кости или подушечке для булавок! Как наслаждался я, когда она прервала рассказ о своем путешествии, чтобы отдать распоряжение лакею, и пресекла чрезвычайно пылкий нравственный спор, дабы лизнуть мушку!

Ничто не подвергает женщину большей опасности, чем легкость и ветреность нрава, столь свойственные ее полу. разумная и достойная его представительница должна неустанно следить за собою, дабы не впасть в сии пороки. Во Франции же и поведение, и речи стремятся придать ей особую развязность, или, по их выражению, прелестную причудливость, намного превышающую то, что допускают вкус и добродетель. Почитается изысканным и пристойным громко говорить на людях, притом о вещах, которые можно упомянуть лишь тихо, с глазу на глаз. С другой стороны, краснеть воспрещает мода, молчать же - позорней, чем болтать о чем бы то ни было. Словом, скромность и сдержанность, считавшиеся всегда лучшим украшением прекрасного пола, царят теперь лишь в дружеских беседах и тесном семейном кругу.

Несколько лет тому назад я смотрел трагедию " Макбет" и, на свою беду, поместился под ложей знатной дамы, ныне уже умершей, которая, судя по громким ее высказываниям, только что вернулась из Франции. Незадолго до того, как подняли занавес, она возгласила: " Ах, когда же появятся эти душечки ведьмы?", а при появлении их спросила даму, сидящую за три ложи справа: "Не правда ли, они просто прелесть?" Немного погодя, когда Беттертон произносил один из лучших монологов, она помахала веером, призывая внимание другой дамы, за три ложи слева, и прошептала на весь театр: "Наверное, сегодня мы не увидим нашего милого Волана". Чуть попозже, окликнув по имени молодого баронета, сидевшего на три кресла ближе, чем я, она спросила, жива ли жена Макбета, но, прежде чем он ответил, пустилась в рассуждения о духе Банко. К этому времени ее стали слушать и на нее смотреть. Но я хотел смотреть и слушать пьесу и, спасаясь от сей развязности, удалился из сферы ее внимания в самый дальний угол зала.

Этой детской непосредственности, одного из изящных проявлений кокетства, достигают лишь те, кто путешествовал совершенства ради. Естественное, свободное поведение мило сердцу, и мы не удивимся, что люди стремятся к нему. Но тем, кто не одарен им с рождения, столь трудно его достигнуть, что многие, стремясь к нему, только становятся смешными.

Один чрезвычайно умный француз поведал нам, что придворные дамы его времени считали дурным тоном произнести правильно грубое слово и потому употребляли сии слова как можно чаще, дабы выказать свою воспитанность, их искажая. Некая фрейлина, прибавляет он, нечаянно употребила подобное слово к месту и правильно его произнесла, после чего собравшиеся весьма за нее смутились.

Однако скажу справедливости ради, что многие дамы, побывавшие в дальних краях, нимало не стали хуже и привезли домой ту же скромность, тот же здравый смысл, с какими уехали. И наоборот, немало подражавших иноземцам женщин прожили всю свою жизнь в лондонском тумане. Я знавал даму, никогда не выезжавшую из прихода Сен-Джеймс; однако ее манеры изобиловали всеми причудами, какие только можно позаимствовать, объехав пол-Европы.

К.


№ 49.

Четверг, 26 апреля 1711 г.

Hominem pagina nostra sapit.
Mart. (15)

Джентльмену, не склонному к веселым мужским сборищам или дамским гостиным, естественно искать той беседы, какую мы находим в кофейне. Там человек моего нрава - в своей стихии; ибо, если он не может говорить, он еще приятней прочим и доволен сам, слушая других. Немногие знают, хотя это весьма полезно, что, вступая в разговор, надо прежде всего иметь в виду, чего желает собеседник - слушать вас или снискать ваше внимание. Последнее встречается гораздо чаще, и мне известно множество тонких льстецов, ни единым словом не восхваливших того, кто всякий день дарует им милости, но внимающих любой его фразе. Нам любопытно наблюдать повадки вельмож и людей, им угождающих; но ровно такие же страсти и интересы царят и в низших сферах, и я, занятый лишь наблюдениями, вижу в каждом приходе, в каждом проулке, в каждой аллее и улице нашего многонаселенного города маленького владыку и маленький двор, где лизоблюды и льстецы завоевывают расположение теми же способами, какие царят и в высшем свете.

Там, куда я захожу всего чаще, люди различаются скорее временем дня, в какое они помыкают ближними, чем истинным превосходством одних над другими. Поскольку я являюсь в кофейню на рассвете, мне известно, что утренний прием друга моего, галантерейщика Бивера, превосходит числом льстецов и поклонников приемы наших вельмож и генералов.

Каждый из поклонников этих и сам держит в руке газету, но ни один не угадает, какой поступок совершит тот или иной монарх Европы, пока м-р Бивер не вынет изо рта трубку и не оповестит их, что должны сделать союзники при данных обстоятельствах. Кофейня наша расположена неподалеку от одной из судейских корпораций, и м-р Бивер вещает восхищенным слушателям от шести часов до восьми без малого, когда его сменяют будущие законоведы. Некоторые одеты так, словно к восьми часам их ждут в Вестминстере, и глядят столь озабоченно, словно заняты в каждом разбирающемся там деле; другие, напротив, приходят прямо в халате, как бы желая убить время, будто и не собирались в суд. Не припомню, встречал ли я на какой-либо из моих прогулок людей, способных столь успешно и рассмешить меня, и нагнать на меня скуку, как молодые завсегдатаи кофеен, соседствующих с обитателями закона, встающие на заре лишь для того, чтобы явить миру свою лень. Можно подумать, что эти шалопаи определяют ценность собрата по туфлям и шейному платку, пестрой шапочке и многоцветному одеянию; ибо, в суетности своей, ведут себя друг с другом так, словно судят лишь по внешнему виду. Удалось подметить, что выше ценится тот, кому лучше ведомы прихоти моды; юнец в ярко-алой перевязи, державшийся донельзя горделиво, ходил, мне сдается, прошлой зимой на каждое представление в опере и, если верить слухам, пользовался благосклонностью одной из артисток.

Когда дневные заботы уже не дают нашим джентльменам беспечно наслаждаться утренней небрежностью одежды, они уступают место людям, на чьих лицах начертаны деловитость и разум; одни из них приходят в кофейню ради сделок, другие - ради доброй беседы. Я выше всего ценю речи и поступки тех, кто находится посередине между двумя этими типами; тех, кто не так деловит и боек, чтобы не находить покоя и счастья в тихой, честной жизни, и не так пылок, чтобы пренебрегать обязанностями, ею налагаемыми. Из них-то и состоит лучшая часть человечества - добрые отцы, любящие братья, искренние друзья, верные слуги. Радости им поставляет скорее разум, чем воображение, и потому ни речь их, ни поступки не грешат порывистостью или легковесностью. Самый их вид говорит о том, что им хорошо и спокойно в настоящем, и они не торопят его в угоду страсти или новоявленному замыслу. Именно они созданы для общества и для тех небольших сообществ, где царит добрососедство.

В кофейне встречаются все, кто, живя поблизости, хочет насладиться спокойной, будничной жизнью. Евбул властвует здесь в середине дня, когда сюда приходят именно такие люди. Богатством своим он распоряжается разумно, не впадая в мотовство, и являет много ценных, высоких качеств, не занимая никакой общественной должности. Мудрость его и знания служат всем, кто считает нужным ими пользоваться; он и советник, и судья, и поверенный, и друг для всех, кому это понадобится, но не знает ни выгод, какие дают эти поприща, ни даже почета и чести, обычно с ними связанных. Благодарности он не любит; ему важно, чтобы помощь его сделала вас лучше и вы стали служить другим с такой же охотой, с какою он служил вам.

Он одалживает друзьям немалые деньги, хотя мог бы приумножить их на бирже, ибо думает не о своей выгоде, но о пользе ближних.

Власть его над небольшим сообществом, внимающим ему ежедневно, столь велика, что, если, услышав ту или иную новость, он покачает головой, всех охватит печальная растерянность; если же, напротив, он доволен, все весело направятся домой, предвкушая добрый обед. Более того, его так почитают, что, находясь с другими, подражают ему в поступках, судят с такой же мудростью и за своим собственным столом выражают надежду или страх, радость или печаль точно так, как выражал он в кофейне. Словом, каждый становится Евбулом, когда его нет рядом.

Я рассказал о властелинах и дворах, сменяющих друг друга с рассвета до обеда; о вечерних монархах расскажу попозже и завершу мою повесть правлением Тома Тирана, премьер-министра кофейни, властвующего в ней с одиннадцати часов до полуночи и непреклонно отдающего подданным грозные приказания касательно вин, каминов и угля.

Р.


№ 69.

Суббота, 19 мая 1711 г.

Hie segetes, illic veniunt felicius uvae,
arborei fetus alibi, atque iniussa virescunt gramma
Nonne vides croceos ut Molus odores,
India mittit ebur, molles sua tura Sabaei,
At Chalibes nudi ferrum, virosaque
Pontus Castorea, Eliadum palmas Epiros equarum,
Continuo has leges alternaque foedera certis
Imposuit natura locis.
Virg.(16)

Нет в Лондоне места, какое посещал бы я так охотно, как Королевскую торговую биржу. Поскольку я - англичанин, мне приносит тайную радость и тешит мое тщеславие самый вид столь пышного сборища соотечественников моих и чужеземцев, совещающихся о делах рода человеческого и превращающих нашу столицу в рынок всея Земли. Признаюсь, Биржа кажется мне высшим советом, где представлены все мало-мальски стоящие нации. Посредники в торговом мире - то же, что послы в мире политическом; они вершат судьбы, заключают соглашения и поддерживают непрестанную связь между богатыми сообществами, отделенными друг от друга океаном, морем или же целым континентом.

Нередко с удовольствием слушал я, как разрешаются споры между обитателем Японии и лондонским олдерменом, или смотрел, как подданный великих моголов приходит к соглашению с подданным русского царя. Мне в высшей степени приятно бродить среди служителей коммерции, отличающихся друг от друга и языком, и повадкой; то я затешусь в толпу армян, то пропаду среди иудеев, то пристану к стайке голландцев. Попеременно бываю я датчанином, шведом, французом или уподоблюсь тому древнему философу, который, будучи спрошен, откуда он родом, именовал себя гражданином мира.

Хотя я часто посещаю это деловитое сборище, я не знаком ни с кем, кроме друга моего сэра Эндрью; увидев меня в толпе, он мне улыбается, но не подходит ко мне и как бы меня не замечает. Есть там один купец из Египта, знающий меня с виду, ибо он послал мне денег в Каир; но поскольку я плохо владею нынешним языком коптов, то знакомство наше ограничивается взаимными поклонами.

Арена торговых сделок приносит мне самые разнообразные и существенные наслаждения. Я очень люблю людей, и при виде счастливых, преуспевающих сообществ сердце мое настолько преисполняется радости, что я не могу сдержать слез. Именно потому я несказанно счастлив, когда столько народу умножает личное свое благосостояние, преумножая в то же время общественный капитал; или, другими словами, обогащает свою семью, привозя в страну все, что ей нужно, и увозя излишнее.

Вероятно, природа постаралась распределить свои милости по различным землям, дабы люди могли непрестанно ездить и сообщаться, уроженцы разных мест - зависеть Друг от друга и все были связаны общими интересами. Почти каждая страна производит что-либо особое. Зачастую пища растет в одном месте, приправа - в другом. Фрукты из Португалии дополнены плодами Барбадоса; настойка китайского куста услащена сердцевиной вест-индских тростников. Филиппинские острова даруют аромат нашим европейским чашам. Наряд знатной дамы нередко сочетает в себе изделия самых разных стран. Муфта и веер явились с противоположных краев света, шарф - из тропиков, капор - чуть ли не с полюса, парчовая юбка находится в тесном родстве с перуанскими приисками, алмазное ожерелье - с недрами Индостана.

Если мы представим себе нашу страну такою, какой она была бы без благ и даров торговли, что за неприютное место мы увидим! Естествоиспытатели говорят нам, что здесь, у нас, росли изначально лишь боярышник и шиповник, желуди и земляной каштан и прочее, в том же духе; что климат наш, сам по себе, без содействия земледельца, не способен создать ничего лучшего, чем терновник, и не породит никаких яблок, кроме диких; что дыни, персики, смоквы, абрикосы, вишни явились к нам издалека, в самое разное время, и прижились в английских садах; и, наконец, что они выродятся, уподобившись жалким здешним растениям, если садовник предоставит их милости солнца и почвы. Торговля не только обогатила наши сады, она изменила самую нашу жизнь. Английские корабли гружены изделиями и плодами всех стран, жарких и холодных; столы наши уставлены специями, винами и маслами; комнаты полны китайского фарфора и японских безделушек; утренний напиток приходит к нам из дальних уголков земли; мы подкрепляем здоровье американскими снадобьями и спим под индийским балдахином. Друг мой сэр Эндрью именует виноградники Франции нашим садом, южные острова - нашими парниками, персов - прядильщиками шелка и гончарами - китайцев. Конечно, природа обеспечивает нас самым необходимым, но заморская торговля дополняет пользу разнообразием и к тому же дарует все, чего требуют красота и приличия. Неплохо и то, что мы пользуемся благами самого дальнего севера и юга, не страдая от крайностей климата, породившего их; что взор наш тешат зеленые луга Британии, тогда как вкус услаждают тропические плоды.

По этим причинам и нет в обществе людей более полезных, чем торговцы. Они связуют человечество взаимным обменом благ, распределяют дары природы, дают работу бедным, силу - богатым. Английский коммерсант обращает нашу жесть в золото, шерсть - в рубины. Жители мусульманских стран облачаются в наши ткани; обитателей севера спасает от стужи руно наших овец.

Посещая Биржу, я часто представлял себе, что статуя одного из наших былых королей ожила и глядит на многолюдное сборище, всякий день наполняющее залу. Как удивился бы он, услышав в своих небольших владениях все языки Европы и увидев, что люди, которые в его время были бы вассалами какого-нибудь гордого барона, ворочают суммами, каких не бывало нигде, кроме королевской казны! Не увеличивая самое Англию, торговля даровала нам еще одну империю; она умножила число богатых, во много раз повысила ценность наших поместий и присовокупила к ним плоды других, не менее ценных земель.

К.


№ 93.

Суббота, 16 июня 1711 г.

...Spatio brevi
Spem longam reseces: dum loquimur, fugerit Invida
Aetas: carpe diem, quam minimum credula postero.
Hor.(17)

Сенека говорит, что все мы сетуем на недостаток времени и сами не знаем, что делать с его избытком. Жизнь, продолжает он, мы расходуем на безделье или на бесцельные дела, или на дела недолжные. Мы вечно плачемся, что дни наши кратки, но действуем так, словно им нет конца. Благородный мудрец описал эту непоследовательность со всем красноречием и искусством, присущим его сочинениям.

Я часто думаю, что люди непоследовательны и в другом, хотя и близком по смыслу. Сетуя на скоротечность жизни, мы торопим, подгоняя к концу, каждый ее отрезок. Отроки мечтают стать взрослыми, потом - деловитыми, потом - богатыми, потом - известными, потом - уйти на покой.

Жизнь в целом кажется им короткой, каждый отрезок ее - невыносимо длинным. Мы хотели бы удлинить отведенный нам срок, однако тщимся сократить составные его части. Ростовщик был бы рад, если бы исчез промежуток между нынешним мигом и той минутой, когда истечет срок. Политик охотно изъял бы года три из своей жизни, дабы увидеть, как все переменится согласно его желаниям. Влюбленный был бы счастлив уничтожить минуты, отделяющие его от услад свиданья. Каждый день, почти всегда, мы желаем, чтобы время бежало быстрее. Мы не в силах вынести нескольких часов, да что там - целых лет, и быстро идем сквозь время, словно по диким краям, по пустырям и чащобам, которые надо миновать, чтобы достигнуть где-то вдали воображаемых прибежищ покоя.

Разделив многие жизни на двадцать частей, мы увидим, что по меньшей мере девятнадцать из них - лишь пробелы, не заполненные ни делами, ни удовольствиями. Сейчас я говорю не о тех, кто вечно спешит и трудится, но о тех, кто действует редко, и, надеюсь, не окажу им непрошеной услуги, если посоветую, как заполнить пустоты. Советы мои таковы.

Прежде всего, всякий может развивать добродетель в самом общем смысле этого слова. Деятельность, связанная с обществом, займет собою тех, кто склонен к хлопотам, и одарит их занятиями, превосходящими бурностию своей самую разгульную жизнь. Советовать невежественным, помогать нуждающимся, утешать страждущих - наш дол, и выпадает он нам едва ли не всякий день. Мы можем усмирить враждующие партии, защитить достойного, смягчить завистливого, охладить гневного, избавить кого-либо от закоренелого предрассудка; занятия эти приличествуют разумным и доставляют удовлетворение .всякому, кто достойно им предается.

Есть и другая добродетель, пригодная для часов уединения, когда мы предоставлены самим себе и лишены дружеской беседы; я имею в виду то общение, которое все, одаренные разумом, должны поддерживать со своим Создателем. Если мы непрестанно ощущаем присутствие Божие, мы ровны и радостны, ибо нам приносит блаженство то, что с нами наш лучший, дражайший друг. Время не тяготит нас, мы не бываем одиноки. Мысли наши и чувства особенно заняты именно тогда, когда у других они дремлют; мы не бежим от мира, но сердце наше пламенеет благоговением, преисполняется надеждой и радуется сознанием Божьего присутствия; или же, напротив, поверяет своему Спасителю горести, страхи и опасения

Пока я говорил лишь о том, что добродетельный человек всегда найдет, чем заняться; если же мы пойдем дальше и поймем, что праведная жизнь не только приносит сиюминутную радость, но простирает свое влияние и на загробную нашу участь, ибо вся вечность окрашена тем цветом, каким окрашены часы, отданные здесь, на земле, добродетели или пороку, - если мы поймем это, возрастет вдвое ценность моих доводов в пользу вышеупомянутого времяпрепровождения.

Что подумаем мы о человеке, которому дано приумножить свой небольшой капитал, если он оставит лежать без движения девятнадцать его частей и употребит двадцатую себе же во вред и в разоренье? Душа не может непрестанно держаться на высоте добродетели, и мы должны найти ей занятие для тех часов, когда она слабеет.

Поэтому я предложу еще один способ заполнить время - полезные и невинные развлечения. Мне кажется, признаюсь, что разумному существу не пристало всецело им предаваться, но вреда в них нет. Не берусь судить, допустима ли игра, но дивлюсь, когда весьма разумные люди проводят вместе долгие часы, тасуя и раздавая карты, беседуя лишь о них и думая лишь о тех или иных сочетаниях красных и черных пятен. Кто не рассмеется, если один из игроков примется сетовать на быстротечность жизни?

Вечным источником высокой и душеполезной радости мог бы стать и театр, подчиняйся он особым правилам.

Но лучшая услада наша - беседа с любимыми друзьями. Ни одно житейское благо не уподобится достойной дружбе. Она очищает и утешает душу, укрепляет и просвещает разум, порождает мысли, дает познания, возбуждает добродетели, утишает страсти и заполняет к тому же большую часть пустых часов.

Следом за дружбой с тем или иным человеком идет общая беседа, если собеседники наши способны и развлечь, и наставить; однако дарования эти сочетаются редко.

Существует множество других полезных развлечений, и мы должны умножать их, дабы не отдавать разум на произвол безделья и душу на произвол страстей.

Тот, кто любит музыку, живопись или зодчество, словно бы одарен еще одним чувством по сравнению с теми, кто не способен наслаждаться искусствами. Если обеспеченный человек займется ко всему садоводством или домоводством, он чрезвычайно скрасит свою сельскую жизнь и принесет немало пользы.

Однако лучше всего заполняет пустое время чтение полезных и занимательных книг. Его я коснусь лишь мельком, ибо этот способ связан с третьим из рекомендуемых мною, и скажу о нем в другом листке; сейчас же замечу, что речь идет о неустанном приумножении знаний.


№ 96.

Среда, 20 июня 1711 г.

...amicum Mancipium domino, et frugi...
Hor.(18)

Глубокоуважаемый мистер Зритель!

Несколько раз перечитал я Ваши рассуждения о слугах и, поскольку я сам - один из них, очень обиделся, что, описав все дурные их разновидности, Вы не нашли места для хороших. Тем не менее с одной Вашей мыслью я согласен: и впрямь, разумные и здравые люди есть в любом сословии, а на слуг переносят много худых и добрых толков об их хозяевах. Без ложной скромности осмелюсь сказать, что бывают весьма разумные слуги, ибо убедился в том на горьком опыте.

Вы совершенно справедливо полагаете, что развращенность наша порождена жизнью на всем готовом и отсутствием собственного дома; но мысли об этом предмете я не могу изложить, если не расскажу хотя бы вкратце, что пережил и перевидел за сорок пять лет, точнее, за тридцать один, то бишь с четырнадцати, когда я стал слугою, до нынешнего, названного выше возраста, когда я служу привратником у знатного лица.

Знайте же, что отец мой был бедным арендатором у сэра Стивена Рекрента. Сэр Стивен определил меня в школу, или, вернее, послал меня туда со своим сыном Гарри, когда мне исполнилось девять лет. За учение мое платили, хотя и немного, но на деле я был слугою и прилежно подбирал крохи знаний, ибо учитель почти не замечал меня. Мой молодой хозяин отличался живым умом, я его любил и обитал с ним вместе, что приносило мне пользу. Сам он любил меня до чрезвычайности, и его нередко пороли за то, что он не держит слугу на должном расстоянии. Он часто говаривал, что, когда войдет в права наследства, оставит мне бесплатно земельный надел моего отца. Позже мы переехали в Лондон, в Вестминстерскую школу, где он рассказывал мне по ночам все, что усвоил днем, я же искал для него слова в словаре, когда он готовил уроки. Однако, по воле Промысла, хозяин мой схватил лихорадку, от которой и умер через десять дней. Такою была первая моя беда, и поверьте, сэр, я столь ясно помню, как благородно вел себя на одре болезни сей прекрасный юноша, словно с тех пор не прошло и суток. Если ему чего-нибудь хотелось, подать это должен был Том, и никто иной; если я ронял что-нибудь с горя, он плакал и молил: "Не бейте бедного мальчика, пусть лучше он нальет мне микстуры, я выпью ее только из его рук". Когда он видел, что я свыше сил страдаю и беспокоюсь о нем, он пытался скрыть свои муки и утешал меня, говоря: "Ну, Том, подбодрись же, подбодрись!" Однажды, когда я поднес ему лекарство, его схватили судороги, и я услышал последний стон дорогого моего хозяина. Меня быстро удалили из комнаты, предоставив мне рыдать и биться головой об стену. Горе мое описать невозможно; все полагали, что и сам я умру. Через несколько дней хозяйка, женщина весьма домовитая, выгнала меня, дабы я не напоминал ей о сыне. Сэр Стивен предложил было отдать меня в ученье, но супруга его, особа бережливая, не разрешила тратить деньги на благотворительность. У меня хватило разума горько обидеться, ибо она выставляла без зазрения совести того, кого сын ее так любил, и я ушел из этого дома куда глаза глядят.

На третий день после того, как я покинул семью сэра Стивена, я встретил в проулках Темпла некоего джентльмена, служившего там. Позже он говорил мне, что, увидев голодное, но пристойно одетое созданье, подумал, как я ему пригожусь, и, спросив лишь, не нужен ли мне хозяин, предложил следовать за ним; я повиновался и вскоре мог считать себя счастливейшим человеком. Я только и делал, что носил записки и письма знакомым девицам и дамам моего хозяина. Мы ходили из таверны в таверну, из театра в увеселительный сад, и хозяин мой каждый вечер заводил новую любовь, на которую, как и на вино, тратил все свои деньги, когда они были. Пока он предавался шалостям, я отдыхал полночи на ступеньках, играя в кости с другими слугами, или бездельничал иным манером. Если денег у нас не было, мне приходилось переписывать набело любовные стихи, старые песни и новые памфлеты. Длилась такая жизнь, пока мой хозяин не женился и не догадался уволить меня, ибо я слишком хорошо знал его тайны.

Я долго не мог решить, что же мне делать дальше, и наконец предложил свои услуги собрату, вернее, сестре по несчастью, одной из бывших его любовниц. Она была тогда при деньгах и, одев меня с ног до головы, приспособила к делу, прекрасно зная, что я - человек смышленый. Иногда я должен был сопровождать ее, но если ей удавалось приглядеть подходящего молодого человека, она делала вид, что должна избавиться от меня, ибо мне не доверяет. Нередко она посещала со мною модисток на Стрэнде, но, заметив, что кто-либо ею заинтересован, отсылала меня с поручением. Когда дело у них начинало слаживаться, являлся я и сообщал, что сэр Джон вернулся домой. Она немедля брала карету, чтобы избежать преследования; я вскакивал на запятки, поклонник делал мне знаки, подзывая меня, а я качал головой, давая понять, что это сейчас невозможно. На соседней же улице я оставлял хозяйку и следовал за простофилей, дабы узнать, как найти его, если понадобится. Кроме всех этих услуг, я писал за нее любовные письма, иногда - о том, что она увидела там-то и там-то адресата в таком-то камзоле; иногда - о том, что она боится ревнивого старого мужа; иногда, наконец, о том, что родители ее очень строги, но, хотя судьба ее решена, она готова бежать с таким-то, хотя он не наследник, а всего лишь младший сын.

Словом, мои убогие знания и пристрастие к пустому чтению помогали мне писать за нее любовные письма; она же, особа хитрейшая, прекрасно все улаживала, искусно притворяясь великой скромницей. Однажды, к вящему своему удивлению, я получил от нее десять фунтов и такое письмо:

"Честный мой Том!

Больше ты меня не увидишь. Я вышла замуж за весьма прозорливого помещика, который может о многом догадаться, если я оставлю тебя при себе. Поэтому - прощай".

Потеряв из-за брака и это место, я решил держаться впредь совсем других людей и поступил дворецким в одно из тех семейств, где держат выезд и трех-четырех слуг, в доме чисто, денег немного, но все не хуже, чем у богатых. Там я очень удобно жил, пока, на свою беду, не застал в мансарде, с горничной, своего хозяина, серьезнейшего из смертных, я слишком хорошо знал белый свет, чтобы оставаться в доме; притворился назавтра же, что получил письмо из деревни, где отец мой лежит при смерти, и получил увольнение с немалой суммой в придачу, за благоразумие.

После этого, года полтора, я служил у сварливого холостяка. Большей частью мне было совсем неплохо, ибо, узнав хозяина получше, я уже его толком не слушал, и однажды, в добром духе, он даже сказал, что у него не бывало такого хорошего лакея, потому что я не питаю к нему ни малейшего почтения.

Таковы, сэр, главные события моей жизни; о других местах, где я служил, распространяться не стану, ибо в одном меня считали чрезвычайно странным, в другом - бранили каждого слугу, в третьем - говорили, что худших слуг, чем мы, и не бывает, и тому подобное. Цель моя - лишь в том, чтобы показать Вам, что не всех нас, несчастных, можно считать мошенниками (как Вы, поспешно обобщив, нас назвали); мы такие, какими становимся, беря пример с хозяев. В семье, где я сейчас служу, я не провинился ничем, кроме лжи; а лгу я не моргнув глазом каждый божий день, с утра до ночи, с жезлом и в ливрее, охраняя хозяина от нескромных просителей, хозяйку - от незваных гостей. Но должен сказать Вам, сэр, что вне дома я - признанный вождь всех слуг. Именно я отбиваю дубиной такт на галерке, в опере; именно я бываю тронут трагедией, когда именитые люди бессмысленно глядят друг на друга; если же Вы, стоя в толпе, слышите крик одобрения точно там, где ему положено быть, или хмыканье там, где оратор ошибся, или громкое "браво!", знаменующее глас народа, Вы вправе заключить, что начал сие или подхватил

Искренне Ваш Томас Предан


№ 101.

Вторник, 26 июня 1711 г.

Romulus et Liber pater et cum Castore Pollux,
Post ingentia facta deorum in templa recepti,
dum terras hominumque colunt genus, aspera bella
Conponunt, agros adsignant, oppida condunt,
ploravere suis non respondere favorem speratum meritis.
Hor.(19)

По слову уже почившего, весьма остроумного писателя, хула - это дань, которую платят за славу. Человек выдающийся и помыслить не вправе о том, чтобы от нее укрыться, и проявляет немощь духа, если ею уязвлен. Все славные мужи древности, равно как и любого века, испытали ее безжалостный гнет. Против осуждения нет иной защиты, чем безвестность; оно неуклонно сопутствует величью, подобно тому как поношения и насмешки входили в триумф, которым Рим чествовал победителя.

Но если выдающиеся люди, с одной стороны, открыты хуле, с другой - они равно так же открыты неуемной лести. Их незаслуженно поносят и незаслуженно хвалят. Словом, на заметного человека никогда не глядят равнодушно; он либо друг, либо враг. Именно по этой причине мы можем узнать, что являла собой та или иная знаменитость лишь через несколько лет после ее смерти, когда улягутся дружба и вражда, иссякнет пристрастие людей круга, а добродетели и грехи обретут справедливую оценку. Чем меньше у жизнеописателя возможностей узнать правду, тем лучше он ею распорядится.

Таким образом, одни лишь потомки могут верно изобразить значительного человека и воздать должное каждому из противников, которые, оспаривая друг у друга величие, разделили на партии целую эпоху. Теперь мы вправе признать Цезаря великим, не умаляя тем самым Помпея, и восславить доблести Катона, не нанося ущерба доблестям того же Цезаря. Всякий, кто умер достаточно давно, получает должную долю хвалы, тогда как при жизни друзья преувеличивали ее, враги же - преуменьшали.

Согласно вычислениям сэра Исаака Ньютона, последняя комета, посетившая нас в 1680 году, вобрала столько тепла, неоднократно приближаясь к солнцу, что была бы в две тысячи раз горячее раскаленного докрасна железа, если бы состояла из этого металла; если же она сравнялась бы размером с землею и находилась на том же, что и мы, расстоянии от солнца, ей понадобилось бы пятьдесят тысяч лет, чтобы остыть до естественной своей температуры. Взирая на то, как бурлит наша политическая жизнь, как раскаляется она, куда ни глянь, час от часу, нынешний англичанин вынужден предположить, что она остынет не раньше, чем через триста лет. Быть может, за столь долгий срок жар нашего века утихнет, и выдающиеся личности, живущие ныне, предстанут такими, какими они и были. Быть может, кроме того, появятся историки, которые смогут писать без recentibus odiis (20) (как выразился Тацит), без предрассудков и пристрастий, свойственных современнику, и справедливо разделят славу между великими наших дней.

Я часто тешу себя, представляя, как сей историк описывает царствование Анны I, предваряя свой труд словами о том, что время это превосходит блеском все другие эпохи английской истории. Тех, кто оспаривал друг у друга славу, автор оценит по истинному их достоинству, и каждый засияет лишь ему свойственным светом. Такой-то (напишет историк), изображенный и так и эдак теми, кто жил в его время, был, по всей видимости, человеком недюжинных дарований, великого прилежания и большой честности; но и такая-то знаменитость, принадлежавшая к иной партии, служившая иным целям, обладала ничуть не меньшими достоинствами. Антагонисты, стремящиеся унизить друг друга, кумиры одних партий, предмет поношения других, обретут всеобщую любовь и всенародную славу. Тот, кто вправе ждать заслуженного успеха лишь от половины соотечественников, сможет снискать восхищение всех до единого.

Без сомнения, наш славный историк не обойдет вниманием никого из тех, кому посчастливилось отличиться умом или ученостью в столь блистательную эпоху. Сам я нередко предвкушаю достойную оценку, которую он даст мне, и даже составил небольшое описание, не так уж сильно разнящееся с тем, кое украсит какую-нибудь страницу ученого труда, принадлежащего перу моего воображаемого биографа.

"Именно в то время, - напишет он, - "Зритель" печатал каждый день очерки, сохранившие свою значимость и ныне. Мы знаем очень мало о том, кто их создал, нам даже неведомо его имя, известно лишь, что он при внешнем добродушии отличался крайней молчаливостью и такой любовью к знаниям, что отправился в Каир только ради того, чтобы измерить пирамиду. Ближайшим его другом был некий сэр Роджер де Каверли, чудаковатый сельский дворянин; водил он знакомство и с судейским, но имени его нам не оставил. Он снимал комнаты у одной вдовы и слыл большим причудником. Вот и все, что мы знаем достоверно о личности его и нраве, рассуждения же его, несмотря на устаревшие слова и уже неясные обороты той давней поры, достаточно понятны нам, чтобы увидеть, как развлекалась и какою была тогда английская нация, хотя нельзя забывать, что склонность автора к насмешке и шутке, без сомнения, повредила истине.

Так, если мы примем слова его буквально, нам придется поверить тому, что знатные дамы нередко проводили целое утро в кукольном театре; что они выражали при помощи мушек приверженность той или иной партии; что публика соглашалась слушать представление на непонятном ей языке; что на сцене вместе с актерами выступали кресла и горшки с цветами; что в полночь при дворе танцевали мужчины и женщины в масках, и многому другому, столь же несообразному. Остается предположить, что подобные иносказания намекали на некие странности, бывшие тогда в моде и полностью забытые ныне. По отдельным фразам можно догадаться, что существовали писатели, хулившие нашего автора; но труды их до нас не дошли, и мы не знаем, какие возражения вызывал его листок. Если мы отнесемся к его стилю с тою терпимостью, какую следует проявлять к старинным литераторам, и обратим внимание на то, как многоразличны предметы его суждений и нравственных оценок...".

Дальнейшее столь лестно для меня и настолько превосходит самые дерзкие мои чаяния, что читатель, надеюсь, извинит мне вынужденную остановку.

Л.


№ 108

Среда, 4 июля 1711 г.

Gratis anhelans multo adento nihil agens.
Phaed. (21)

Когда вчерашним утром я гулял с сэром Роджером около его дома, сосед принес ему большую рыбу и сказал, что в это самое утро ее изловил м-р Уильям Уимбл, который, посылая свой дар с нижайшим почтением, придет отобедать. Вручил сосед и письмо, а Друг мой его прочитал, как только посланец удалился.

"Дражайший сэр Роджер!

Прошу Вас принять щуку, крупнее которой мне не довелось изловить этим летом. Я намерен погостить у Вас недельку и поглядеть, хорошо ли клюет рыба в Вашей речке. Когда мы недавно играли в шары, я заметил, что хлыст Ваш прохудился, и привезу Вам с полдюжины новых, которые самолично свил на прошлой неделе, уповая, что они послужат Вам все то время, какое Вы проживете в сельской местности. Шесть дней кряду я не вылезал из седла, ибо находился в Итоне вместе со старшим сыном сэра Джона. Он предается занятиям с большим прилежанием.

Искренне преданный Вам Уилл Уимбл".

Странное это письмо и необычный подарок, его сопровождавший, вызвали во мне живой интерес к нраву и свойствам лица, их пославшего; и я узнал следующее: Уильям Уимбл - младший брат одного баронета, представитель древнего рода. Ему уже пошел пятый десяток; однако, не обученный ничему и ничего не унаследовавший, он живет при старшем брате, распоряжаясь его охотой. Никто не сравнится с ним в умении науськать свору собак, а также в искусстве выследить зайца. Как у многих праздных людей, у него золотые руки; он превосходно приготовляет наживку и обеспечивает всю округу удочками. Самого его любят за обязательность и добрый нрав, семью его почитают, и потому он гостит буквально у всех и осуществляет при этом связь между своими друзьями, то перевозя в кармане из дому в дом луковицу тюльпана, то помогая обменяться щенками помещикам, живущим в разных концах графства. Особенно жалуют его юные наследники титулов, ибо он нередко снабжает их сетью собственного изготовления или сеттером собственной выучки; время от времени он дарит их матерям и сестрам собственноручно сделанные подвязки и вызывает немалое веселье, спрашивая при каждой встрече, хорошо ли они служат. Благодаря подобным поделкам, достойным истого джентльмена, и другим милым услугам Уильям Уимбл стал всеобщим любимцем.

Сэр Роджер продолжал свой рассказ, когда увидел, что герой его идет к нам, держа в руке два или три ореховых прутика, срезанных по дороге, в лесу нашего хозяина. Мне были очень приятны искреннее радушие, с каким сэр Роджер встретил гостя, и тщетно скрываемая радость, которую вызвал у нового моего знакомого самый вид нашего доброго друга. Когда завершились первые приветствия, Уимбл попросил сэра Роджера отрядить с ним на время кого-нибудь из прислуги, чтобы доставить мячи для игры некоей даме, живущей в миле-другой от усадьбы, ибо он давно обещал преподнести сей подарок. Не успел наш хозяин повернуться, как славный Уимбл начал рассказывать мне, какого фазана вспугнул он в одном из окрестных лесов, после чего поведал еще о двух или трех подвигах подобного рода. Лично я охоч до чудаков и чрезвычайно люблю их; особенности моего собеседника развлекали меня не меньше, чем развлек бы его самого наикрупнейший фазан, и я слушал с особым вниманием.

Речи его прервал звон колокольчика, и мы пошли в столовую, где гость с удовольствием увидел свою щуку, приготовленную самым замысловатым образом. Пока мы ели ее, он подробно рассказывал, как она клюнула, как он с нею боролся, как одолел ее и бросил наконец на берег, уснащая свою повесть подробностями до самого конца первой перемены. Потом подали дичь, обеспечившую нас предметом беседы, и в завершение Уимбл поведал нам, как усовершенствовал дудочку, которой приманивают перепелов.

Удаляясь после обеда к себе, я втайне жалел нашего достойного сотрапезника, сокрушаясь о том, что золотое сердце и золотые руки расходуются на пустяки, ибо доброта его почти не приносит пользы ближним, а усердие - пользы ему самому. Ровно такой же нрав и такое же прилежанье могли бы и обогатить, и прославить его, трудись он на ином поприще. Купец или негоциант, наделенный столь полезными, хотя и нередкими свойствами, хорошо послужил бы и стране своей, и себе самому.

Славный Уимбл разделяет участь многих младших братьев из дворянского рода, поскольку семья их охотнее стерпит, чтобы сын голодал, нежели разрешит ему заняться торговлей или иной недостойной деятельностью. Именно по сей причине многие европейские страны поражают как гордыней, так и нищенством.

К счастью нашей торговой державы, младшим сыновьям, даже и не способным ни к какому ремеслу и занятию, предоставлены такие условия жизни, кои позволяют им существовать безбедно; соответственно мы знаем, что многие люди, брошенные в море житейское с весьма скудными средствами, достигли честным трудом большего богатства, чем старшие их братья. Вполне возможно, что достойный Уимбл пытался изучать богословие, юриспруденцию или медицину, но родители его поняли, что способен он отнюдь не к этому, и предоставили заняться любезными ему изобретениями. Однако неспособность к наукам высшего рода никак не означает, что он не мог бы преуспеть на ниве коммерции. Поскольку мысль эту я считаю чрезвычайно важной, я хотел бы, чтобы мой читатель сравнил изложенное здесь с тем, что я говорил в двадцать первом листке.

Л.


№ 125

Вторник, 24 июля 1711 г.

Ne, pueri, ne tanta animis adsuescite bella:
Neu patriae validas in viscera vertite vires.
Virg.(22)

Когда мы толкуем о коварстве политических партий, мой достойный друг сэр Роджер часто рассказывает нам о том, что приключилось с ним в школьные годы, когда кавалеры и круглоголовые рьяно враждовали между собой. Наш славный дворянин, весьма еще юный, осведомился, как пройти на улицу Святой Анны, а тот, к кому он обратил свой вопрос, вместо ответа обозвал его папским пащенком и спросил, кто же сделал эту Анну святою. Отрок смутился и спросил следующего встречного, как пройти на улицу Анны; но был именован ни за что ни про что пащенком пуританским и узнал, что Анна была святою, когда он еще не родился, и будет святою, когда его уже повесят. "После этого, - говорил сэр Роджер, - я не решался повторять прежние свои вопросы, но ходил из улицы в улицу, спрашивая, как ее здесь называют, и сим хитроумным способом нашел нужный дом, не оскорбив ни одной партии". Обычно рассказ этот завершается рассуждениями о вреде, какой наносят Англии распри партий; о том, как губят они добрососедскую дружбу и побуждают к ненависти достойных джентльменов; о том, наконец, что они могут повысить земельный налог и уничтожить охоту.

Нет худшей напасти для страны, чем страшный дух раздора, обращающий ее в два особых народа, более чуждых, более враждебных друг другу, нежели разные нации. Последствия подобных разделений губительны в высшей степени, не только потому, что они благоприятствуют общему врагу, но и потому, что они сеют зло почти в каждом сердце. Дух сей оказывается роковым и для нравов, и для разума; люди становятся все хуже, мало того - все глупее.

Нет худшей напасти для страны, чем страшный дух раздора, обращающий ее в два особых народа, более чуждых, более враждебных друг другу, нежели разные нации. Последствия подобных разделений губительны в высшей степени, не только потому, что они благоприятствуют общему врагу, но и потому, что они сеют зло почти в каждом сердце. Дух сей оказывается роковым и для нравов, и для разума; люди становятся все хуже, мало того - все глупее.

Яростная нетерпимость партий, выраженная открыто, ведет к междоусобице и кровопролитию; будучи же сдерживаема, естественно, порождает ложь, клевету, злословие и лицеприятство, заражает нацию хандрой и злобой и губит все начатки доброты, сострадания и милости.

Плутарх прекрасно сказал, что мы не вправе ненавидеть даже врага, ибо, попустив эту страсть единожды, мы не сумеем сладить с ней после; ненавидя врага, мы обретем злонамеренный взгляд на жизнь, каковой исподволь проявит себя и в обращении с друзьями, и в отношении к людям, нам безразличным. Я мог бы заметить от себя, что сие нравственное правило (согласно которому ненависть дурна сама по себе, независимо от того, на кого направлена) как нельзя лучше соответствует великому слову, проповеданному лет за сто до Плутарха; но вместо того скажу лишь с искренним сокрушением, что многие хорошие люди вокруг нас поражены духом нетерпимости и посему далеки друг от друга вопреки велению разума и веры. Добродетельный человек, пекущийся об общем благе, возгорается страстями, которых никогда не попустил бы, пекись он о собственной пользе.

Дух партии влияет на суждения наши не меньше, чем на благонравие. Мы часто слышим, как превозносят жалчайший листок или памфлет, не замечая превосходного творения лишь потому, что автор оного расходится с тобою во взглядах. Тот, кто одержим сим духом, почти не способен отличить красоту от безобразия. Достойный человек, несогласный с ним, искажается, как если бы он попал в другую среду (припомним, что палка в воде кажется кривой или сломанной, хотя на самом деле она цела и пряма). Поэтому в Англии навряд ли отыщется хотя бы один мало-мальски заметный деятель, чей образ не двоился бы, причем разные эти ипостаси более отличны друг от друга, нежели свет и тьма. Пристрастность, царящая ныне во всех наших слоях и сословиях, немало мешает знанию и учености. Прежде в ученом сообществе человек обретал славу своими способностями; теперь легче выделиться пылом и яростью, с какими защищаешь споспешников. Так оценивают и книги: злобная сварливость сходит за сатиру, в скучном перечне предвзятых мнений прозревают тонкость слога.

Обе стороны охотно прибегают к некоей хитрости: любую скандальную сплетню, какую только могли измыслить и пустить о том или ином лице, они представляют непреложной истиной и делают из нее нужные выводы. Недоказанная клевета, более того - клевета опровергнутая становится для подлых писак постулатом, неопровержимым принципом, общим местом, тогда как сами они, в сердце своем, знают, что сведения эти неверны или хотя бы сомнительны. Удивительно ли, что злые домыслы, построенные на сем основании, всегда нетрудно отстоять? Если столь бесстыдные деяния будут продолжаться и далее, благородные люди уже не станут сообразовывать свои поступки с хвалой или хулой.

В каждой стране бывает пора, когда дух этот особенно силен. Италию долго рвали на части гвельфы и гибеллины, Францию - сторонники и противники Лиги; но горе человеку, родившемуся в такое бурное время. Гордые притязания коварных раскалывают страну на части и соблазняют разумных мнимой заботой о родине. Сколько честных умов обрело безжалостность и жестокость, ревнуя об общем благе! Как немилосердны бывали они к противникам, которых чтили бы и щадили, если бы глядели на них без предвзятости! Благороднейшие из смертных совершали постыдные ошибки и помышлением, и делом, становились много хуже по вине высочайшего чувства, любви к отчизне.

Не удержусь и приведу прославленную испанскую пословицу: "Ежели бы на свете не было глупцов и плутов, все мыслили бы едино".

Что до меня, я сердечно желаю, чтобы честные люди объединились ради взаимной защиты от того, кого им следует считать общим своим врагом, на чьей бы стороне он ни был. Образуй мы такой союз беспристрастных, подлец не занимал бы высоких постов лишь потому, что он нужен единомышленникам, а праведник не находился бы в небрежении лишь за то, что он выше приемов и уловок, полезных его партии. Мы могли бы ясно увидеть негодяев и изгнать их, какими бы могучими они ни казались; могли бы защитить бескорыстных и невинных, поддержать добродетель, как бы ни чернила ее и ни высмеивала низкая зависть. Словом, соотечественники наши были бы для нас не вигами и тори, но друзьями, когда они благородны, и врагами, когда они подлы.

К.


№ 126

Среда, 25 июля 1711 г.

Tros Rutulusque fuat, nullo discrimme habebo.
Virg.(23)

В предыдущем моем листке я высказал пожелание, чтобы честные люди всех партий объединились, дабы защищать друг друга и поражать своих врагов. Поскольку сообщество это, чуждое партийных пристрастий, должно стремиться лишь к истине и справедливости, отрешаясь от мелких предрассудков и мелочной гневливости, приводящих к расколу самые разные партии, я приготовил следующий документ, выражающий намерения сии как можно понятнее и проще:

"Мы, подписавшиеся ниже, торжественно заявляем, что искренне верим в истину, гласящую "дважды два - четыре", и сочтем врагом своим любого, кто попытается убедить нас в противном. Готовы мы поклясться всем, что нам дорого, и в верности истинам: "Шесть - меньше семи всегда и повсюду", а также "Десять не станет больше десяти через три года". Настаиваем мы и на том, что до самой смерти будем называть черное черным, а белое - белым и, не щадя достояния и жизни, оспаривать при каждом удобном случае тех, кто назовет черное белым или белое черным".

Ежели бы и впрямь объединились честные люди, кои, невзирая на лица, стремились бы изничтожить и одержимых вояк, готовых принести половину страны в жертву страстям и корысти другой половины, и мерзких лицемеров, пекущихся о собственном благе, называя его благом общественным, равно как и всех тех, кто, не имея совести и чести, поддерживает ту или иную сторону, слепо подчиняясь главенствующим, вскоре исчез бы самый дух непримиримой приверженности, который рано или поздно сделает нас презренным посмешищем других народов.

Член сообщества, прилежно приуготовляющий место для истинных талантов, свергая бесполезных и низких людей с высоких постов, куда они случайно попали, и ничуть не радеющий при этом о собственном благе, принес бы немало пользы своей стране.

Помню, я читал у Диодора Сицилийского о чрезвычайно шустром зверьке -кажется, мангусте, -который только и делает, что разбивает крокодильи яйца. Старания его особенно замечательны, ибо яиц он не ест и никакой пользы от дел своих не получает. Если бы не сей неустанный труд, Египет, по слову историка, кишел бы крокодилами, ибо тамошние жители не стали бы бороться с мерзкими тварями, коих они почитают как богов.

Глядя на обычных ревнителей политики, мы заметим, что они похожи не столько на бескорыстного зверька, сколько на дикарей, стремящихся извести самых нужных и даровитых своих собратьев в надежде на то, что свойства погибших, принесшие им честь и славу, перейдут к погубителям.

Весь ход моих рассуждении направлен на то, чтобы по мере сил угасить губительный дух страстей и предрассудков, но в одном особенно я хотел бы принести пользу; дело в том, что как я заметил, нетерпимость сильнее не в городе, а в сельской местности. Здесь она сочетается с грубостью, с деревенской лютостью, каковой не ведают те, кто привык к вежливой беседе. В деревне враги даже не кланяются друг другу; главы партий сохраняют воспитанный вид и обмениваются любезностями, тогда как послушные их орудия, рассыпанные по стране, навряд ли согласятся смотреть вместе петушиный бой. Благодаря сему духу постоянно собираются вместе то лошадники-виги, то охотники-тори, а на судебных сессиях царят сплетни, грубость и злоба.

Не помню, писал ли я в каком-либо из своих листков, что друзья мои, сэр Роджер де Каверли и сэр Эндрью Торгмен, не сходятся во взглядах: один - землевладелец, другой предпочитает торговлю. Но разномыслие сие столь умеренно, что приводит лишь к доброму подшучиванью, которое доставляет удовольствие прочим членам клуба. Я знаю, однако, что сэр Роджер становится в деревне много более твердолобым тори, ибо, как он сообщил мне втайне, без этого никак невозможно отстаивать свой интерес. За весь долгий путь от Лондона до поместья мы даже лошадей не кормили на постоялом дворе у вига; ежели по нечаянности кучер завозил нас не туда, куда следует, один из слуг сэра Роджера поспешал к нему и шептал ему на ухо, что здешний хозяин голосовал против такого-то. Нередко нам приходилось спать на жесткой постели и есть дурную пищу - ведь нам был важен не двор, а его владелец, и, если взгляды его были здравыми, мы не обращали внимания на то, свежи ли у него припасы. Мне это совсем не нравилось, поскольку чем лучше был хозяин, тем хуже он угощал нас, прекрасно зная, что "свои" удовольствуются любой едою и жестким ложем. По сей причине я всю дорогу боялся войти в дом, когда сэр Роджер восхвалял честность его владельца.

С той поры, как я гостил у сэра Роджера в поместье, я что ни день нахожу примеры этой узости, вызванной враждою партий. На днях, в маленьком городке, мне довелось играть в шары на лужайке (именно так встречаются еженедельно члены одной партии), и я заметил незнакомца, который и выглядел достойней других, и держался лучше; оказался он и превосходным игроком, но, к моему удивлению, никто не хотел принять его. Расспросив о причине, я узнал, что на прошлых выборах он голосовал против здешнего кандидата, и потому ни один из собравшихся не удостоил его общения заключавшегося лишь в том, чтобы выиграть у него деньги.

Упомяну и случай такого рода, касающийся до меня самого. Уильям Уимбл рассказывал недавно весьма удивительные истории, которые он слышал бог весть от какого высокопоставленного лица. Я уставился на него, дивясь тому, что здесь говорят громко то, чего в городе не решились бы и шепнуть на ухо. Уимбл замолчал посредине фразы, а после обеда тихо спросил друга моего, сэра Роджера, уверен ли тот, что я - не отъявленный, нетерпимый фанатик.

Меня сильно заботит сия сельская предвзятость не только потому, что она губит добродетель и разум, превращая нас в каких-то варваров, вечно оскорбляющих друг друга, но и потому, что по милости ее злоба наша становится все прочнее, расхождения наши - все больше, а нынешние предрассудки и страсти передаются будущему. Порою, с немалым страхом, я смутно провижу в сих ссорах ростки междоусобиц и горько скорблю о наших несчастных потомках.

К.


№ 135

Суббота, 4 августа 1711 г.

Est brevitate opus, ut currat sententia.
Hor.(24)

Я где-то читал о знаменитом человеке, который, вознося молитвы, благодарил Бога за то, что родился французом; сам же я почитаю особою милостью, что родился англичанином. Среди прочих причин, счастлив я потому, что язык наш как нельзя лучше служит недругу многословия, стремящемуся к скупости слога.

Поскольку я нередко думал о сей своей удаче, то поделюсь любознательным читателем мыслями о нашем языке, не сомневаясь в том, что он с ними согласится.

Если верить чужеземцам, англичане склонны к молчанию более всех европейцев. В отличие от соседей наших мы общаемся друг с другом не столько беседуя, сколько обмениваясь паузами; пишем же мы менее многословно, чем в других странах, ибо, верные природной молчаливости, стремимся родить мысль как можно скорее и выразить ее как можно короче.

Склонность эта сказывается в разных особенностях, подмеченных мною в нашем языке. Прежде всего, английские слова в большинстве своем односложны, что позволяет выразить мысль, употребив очень мало звуков. Конечно, это умаляет изящество речи, зато способствует скорейшему выражению идей и тем самым отвечает главной задаче языка более, нежели обилие слогов, придающих благозвучность чужеземному слову. Наши слова отрывисты и скоротечны, словно звучанье струны, возникающее и угасающее от единого касанья; слова других языков, подобно звукам органа, сладостно длятся, звуча на разные лады [...]

Несомненно, слух чужеземца, лучший судья в таких делах, сурово осудит эту скомканность речи, да и мы сами допускаем ее не всегда, произнося все слоги ясно в церковной торжественной службе и не сокращая их на письме.

Приспосабливаем мы к языку не только слова, но и фразы, стягивая оные воедино, отчего наша речь поражает обилием согласных, весьма препятствующим ее мелодичности.

Должно быть, сия скупость, если не скудость речи столь несчастливо укоротила наши слова, что мы и произносим и пишем лишь первый их слог; поскольку же все нелепые, модные словечки входят в язык через привычные фразы, я не удивлюсь, если такие уродцы займут со временем законное место. Некие стихотворцы осмелились ввести в торжественный стих то, что пристало комическим виршам, коверкая самую суть английского слова. Тяга к крайностям зашла так далеко, что весьма известные писатели, в числе коих особенно рьян сэр Роджер Л'Эстрендж, решили освободиться от букв, неслышных в устной речи, приноравливая к ней написание, что мешает понять, откуда взялось слово, и может погубить наш язык.

Заметим также, что ласкательные имена становятся у нас короче, тогда как в других современных языках они обретают особую нежность благодаря дополнительным слогам. Нашему "Нику" соответствует итальянский "Никколино", нашему " Джеку" - французский " Жанно" и так далее.

Есть и еще одна склонность, связанная со скупостью речи: мы нередко опускаем слова, без которых в других языках фразу и не поймешь. Даже лучшие наши писатели толком не знают, как распорядиться местоимениями "кто", "что", "какой"; и не узнают, пока у нас не будет академии или иного, подобного ей учреждения, где самые ученые люди установили бы твердые правила, как в иных языках, и разрешили спор между грамматикою и живой речью.

Я вижу наш язык таким, каким ему велят стать самый дух и нрав народа: скромным, разумным, истинным; наверное, таким хотел бы видеть его и сам народ, хотя он нанес языку немало ущерба. Ту же мысль можно применить и к языкам иных народов, объяснив многое в них духом соответствующей нации. Должно быть, легкость и общительность французов сказалась в их речи (тому немало примеров), а приверженность итальянцев к музыке и ритуалу придала их словам особую мелодичность. Важность испанцев сказалась в их торжественной речи, а грубоватая германская шутка лучше звучит по-немецки, нежели звучала бы на более изящном языке.

К.


№ 136

Понедельник, 6 августа 1711 г.

..Parthis mendacior.
Hor.(25)

Согласно просьбе одного престранного джентльмена, я напечатаю такое письмо:

"Уважаемый Зритель!

Спешу сообщить Вам без извинений и предисловий, что я с младых лет - один из величайших лжецов, коих породил наш остров. Прочитавши все, что написали на сей предмет моралисты, я нимало не переменился, ибо рассуждения их лишь обогатили меня, как на беду, новыми выдумками и вымыслами, а также помогли говорить красноречиво, подбавляя к тому, что нельзя и помыслить, то, что покажется правдой. При всей моей страсти к обману, на свете нет честнейшего человека и вернейшего друга, чем я; но воображение мое меня обгоняет, и, только я начну рассказ, предо мною возникают мгновенно такие сцены и происшествия, что я, не в силах сдержаться, повествую о них, хотя, к стыду моему, прекрасно знаю, что меня может уличить первый же встречный.

Когда при мне упомянули о Полтавской битве, я, не совладав с собою, принялся рассказывать о своем кузене, молодом негоцианте, воспитанном в городе Моска и чрезмерно пылком, чтобы заниматься счетными книгами, если в стране, где он обитал, случилось столь поразительное событие. Добровольно последовав за царем, кузен мой, родившийся лишь тогда, когда я начал свой рассказ, сбросил с коня шведского генерала, научил московитов умело вести огонь, освободил солдат, захваченных еще утром, и взял в плен самого графа Пипера.

Несмотря на пылкость свою, кузен был исключительно скромен, никогда не кичился подвигами и отличался, вдобавок, живейшим, острым умом. Он часто писал мне (тут я пощупал карманы), повествуя о нраве царя, который я узнал в совершенстве, тем более что и сам, - прибавил я, не сдержавшись, - бывал с Его Величеством вместе раза два или три в неделю, когда сей государь находился в Детфорде. Прискорбнее всего, что нельзя заговорить со мною, не подав мне повода для лжи, лишенной блеска, разумности, корысти, цели словом, какой бы то ни было причины, которая была бы понятна мне самому. Недавно кто-то превозносил известного ученого богослова, а я, неведомо почему, заметил: "Мне кажется, он внушал бы больше почтенья, если бы волосы у него были потемнее". Собеседники мои улыбнулись, и что же? Вскоре я увидел его и убедился, что волосы его черны как уголь. Всякий день мне дают понять, что никто моим словам не верит, но я не меняюсь. Как-то, в кофейне Уилла, я что-то сказал старому другу, и тот не ответил, а позже рассказал занятную историю о Цицероне: когда приятель несколько раз подряд повторил Марку Туллию, что ему, то бишь приятелю, недавно пошел пятый десяток, славный оратор не отвечал, затем промолвил: "Верно, ты считаешь меня уж очень недоверчивым, если втолковываешь то, что повторял день за днем десять лет кряду". Беда моя в том, что меня на удивление сильно клонит оказаться в каждом месте, о котором зайдет речь; склонность эта принесла немало тягот, кои могли быть и худее, если бы я по натуре своей не был столь чужд злоречию; к счастью, я никогда не говорю того, что могло бы повредить ближнему. Клевета гнусна мне; но слова мои приносят порою такие же дурные плоды, поскольку я вкладываю в уста недалеких наследников титула весьма острые речи. Однажды, услышав, что такой-то не слишком умен, я немедля воскликнул: "Вот уж нет! Недавно он прекрасно срезал лорда Имярек", и прочее, в том же роде; после чего люди стали прислушиваться ко всему, что ни скажет сей тупица, и, поскольку он моих слов не оправдывал, потешались над ним пуще прежнего. Вознамерившись излечиться от несносного порока, я решил молчать целую неделю и молчал, но, кто бы что ни поведал, глаз мой щурился, лицо кривилось, и я понимал, что воздерживаюсь лишь от беседы, в сердце же своем лгу, как и лгал, всем и каждому. Да будет Вам известно, я никогда не путешествовал (о чем Вы, наверное, пожалеете, ибо это приносит немалую пользу); однако едва ли сыщется страна, о которой бы я не рассказывал с величайшей легкостью совершенно чужим людям.

Я бранил немецкие гостиницы, хвалил венецианские блудилища, восторгался французской вольностью беседы и, никогда не выезжая из Лондона дальше пятидесяти миль, повествовал о том, как три ночи кряду за мною крались по Риму наемные убийцы, поскольку я соблазнил любовницу кардинала.

Подобным примерам несть числа, но смею заверить Вас, что здесь, то бишь в Лондоне и Вестминстере, нас наберется человек двадцать, если не тридцать, словом - достаточно, чтобы основать особое общество; поскольку же верить нам больше нельзя, прошу напечатать мое письмо, дабы мы могли собираться, придерживаясь правил, не допускающих ни откровенности, ни доверчивости. Ежели Вы сочтете уместным, именовать нас можно историками, ибо слово "лжец" стало уж слишком бранным. Поскольку же членами сего общества могут гнушаться прочие, попрошу Вас рассказать хоть немного о людях такого рода, дабы историков более не причисляли к заурядным лгунам, вралям, мошенникам и обманщикам. Знайте же, что историк одарен плодоноснейшим воображением и, ведя беседу, попросту не может удовольствоваться тем, что было. К примеру, один из нас, человек почтенный, коему, согласно цицероновой шутке, уже несколько лет исполняется сорок три года, отличается тягой ко всему необычному. Дайте ему малейший повод, и он расскажет, как в таком-то году, с такими-то лицами случилось что-либо чрезвычайно занимательное, а присутствовал при этом такой-то, совершивший впоследствии то-то и то-то. События эти он прекраснейшим слогом сопряжет и свяжет с другими, весьма правдоподобными, выказав столь глубокий, честный ум и такую скромность, когда речь зайдет о нем самом, что поневоле восхитишься. Скажите же, сэр, почему мы должны почитать сие ложью? Речи его поучительны, как нельзя более, серьезны, весомы, великолепны! Другой из историков еще молод и совершенно лишен дарований, но мы его примем, как берут в школу не готовых к учению детей, дабы отвратить их от опасностей. Говорит он пустое, слова его ни холодны, ни горячи, они занимают время неведомо зачем, он даже позабавить не тщится, но нрав у него добрый, а речь он заводит потому, что любит общение и хочет порадовать ближнего.

Могу я назвать и воина, свершившего великие дела, не пролив и капли крови; он, на удивление, скучен и туп, но слова его ни в малой мере не соответствуют истине, и потому он вправе занять свое место среди нас.

Дозвольте поведать и о влюбленном, горюющем лишь о том, чтобы никто не узнал, что произошло между ним и одной прославленной красавицей. Однако утешается и он, проклиная распутницу и заверяя нас: "Если деньги купят мне верность, заложу земли, отдам все за любовь, как Антоний ради Клеопатры, а там пропади все пропадом..."

Есть у нас и небогатый купец, честный поставщик колониальных товаров, как бы созданный для убытка и прибытка, для тары и фрахта и, судя по его речам, торгующий со всем миром; проницательность его столь велика, что ему известно, что делают французы, что намерены делать и что должны бы делать мы. Но, Боже, куда меня занесло! Я плачусь Вам, я повествую, и все это - ложь, и, насколько мне известно, нет на свете ни почтенного джентльмена, ни воина, ни влюбленного, ни торговца. Однако сдержусь хотя бы один раз и, противу естества, скажу правду, заверив Вас в преданности слуги Вашего".


№ 152

Пятница, 24 августа 1711 г.

Листьям в дубравах лесных подобны сыны человеков.
Hom.(26)

Никакой разговор не может быть столь приятен, как беседа с военным, чье мужество и благородство проистекают от дум и размышлений. Жизненный путь сих людей изобилует удивительными событиями, и потому рассказ их столь занимателен, манера - столь проста (ведь все это видели они сами), что, повторю, нет общества приятней, нежели общество умного воина.

В повествованиях его и речах есть некая необычность, которая дает тепло и усладу, коих не найдешь в беседе с людьми, привыкшими мыслить строго и размеренно.

Сегодня под вечер я гулял в полях с другом моим, капитаном Чэсти; вынудив его поведать о том, что случалось с ним в годы службы, я не переставал удивляться, ибо страх смерти, против коего мы обороняемся столькими усилиями, размышлениями и доводами, почти и не существует на поле брани, где самые обычные люди идут прямо в открытую брешь и встречают грудью противника не только с полной охотой, но даже и с веселостию. Друг мой отвечал на такие слова: "То, чему вы удивляетесь, может быть и предметом восхищения, если вы не были в бою; но если вы поживете хоть немного походной жизнью, вы подметите некую неосмысленную храбрость, обретаемую обычными людьми, долго пребывающими вместе. Конечно, солдат видит, что многие пали, но чаще он видит выживших; он помнит, что чудом избежал смерти, и верит, что так случится и впредь. Мысли его смутны, он почти и не думает и всей душой предан развлечениям, предан настолько, что недолгий труд или недолгая опасность не кажутся ему дорогой платой за веселье, радость победы, удобное жилье, занимательные сцены и необычные приключения".

Так смотрят на это все, непосредственно занятые ратным делом, и, вероятно, почти все люди вообще; но обладатели неосмысленной храбрости никогда не играли в армии большой роли. Командует другой - тот, кто, думая сам, понял, что есть большее благо, чем долгая жизнь, и преисполнился такого небрежения к себе, что главное правило для него:

"Достаточно каждому дню своей заботы"; а потому, стремясь действовать достойно и служить ближним, часто и с легкостию идет на риск. Мы не ведаем, говорит он, как отразятся на других события и поступки; что же до нас самих, ничего плохого не случится, если мы выполняем долг, ибо Провидение все делает к лучшему, независимо от того, живы мы или умерли. Все, что предписано природой, - благо; смерть естественна для нас, и глупо ее бояться. Страх утрачивает смысл, когда мы знаем, что он не защитит нас, и мы должны смело смотреть в лицо смерти, ибо нам ее не избежать. Не смирившись пред ее неизбежностью, человек не сделает ничего великого; достигнув же сего совершенства, мы услаждаемся воинскими радостями, как любыми другими, доступными человеческой душе.

Сила разума, сознание долга и жажда славы придают красоту тому, что прежде ужасало и отвращало самую нашу фантазию. Прибавьте к этому братство в опасности, благо человечества, общее дело и несомненную доблесть, какую так часто можно встретить у неприметных людей, и вы узнаете причины, по коим человек теряет мелочное попечение о себе. Таковы воины-герои, истинные вожди; что же до прочих, о которых я говорил, они - не знаю уж почему - обретают какую-то привычку к бездумности, и настолько, что в самой крайней опасности сохраняют полное равнодушие. Помню, один развеселый француз воевал под началом генерала, о коем всегда говорил не иначе, как с издевкой; в начале боя, будучи ранен, он понял, что умирает, и подумал: "Прожить бы еще хоть часок, чтобы посмотреть, как этот мерзкий хлыщ выкрутится из положения!"

Помню я и двух молодых людей, служивших в одном кавалерийском эскадроне и проводивших все время вместе; они вместе ели, вместе пили, вместе волочились - словом, страсти их и склонности, казалось, были одинаковы, схожи и годны для них обоих. Как-то под вечер мы собирались перейти реку, и эскадрон сих джентльменов должны были переправить как можно скорее на пароме. Один из друзей уже взошел на паром, другой остался на берегу с товарищами. На пароме возникла суматоха по вине непослушной лошади, и первый из друзей, плохо державший поводок, упал в реку. Второй крикнул с берега: "Кто это утонул?" - и тут же услышал: "Твой приятель, Гарри Томсон", на что серьезно ответил: "Да, лошадь у него строптивая". Мне еще не исполнилось и двадцати, и столь краткая эпитафия ближайшему другу поразила меня; я решил, что и дружбы особой не было. Но таковы и привязанность, и все побуждения жизни у тех многочисленных людей, кои забудут что угодно ради сиюминутной суеты: они не станут скорбеть по человеку, если его с легкостью заменит другой, а там, где люди сменяются столь жестоко, первый встречный станет таким же близким, как тот, с кем вы прожили полжизни. Для людей этого рода обычны и привычны опустошенные земли, обездоленные селяне, вопли ограбленных, тихая скорбь осиротевших; их трогают лишь мелкие услады чувств и похотей; они не знают милости, не жаждут славы и боятся только позора, ибо душу их манит одна жалчайшая надежда собраться вместе и повеселиться.

Таковы почти все солдаты; но бывают и благородные люди, подобные тому, кто стоит у меня перед глазами, - люди, первыми встречающие опасность, если велит долг. Офицеры ему - друзья, когда они честны и великодушны; рядовые - братья, ибо они, как и он принадлежат к роду человеческому. Все, кто знается с ним, его любят и в грозную минуту хотят, чтобы им представился случай его спасти. Там, где командует он, любовь становится законом, и всякий служит себе и ближним не потому, что иначе командир накажет, а потому, что он огорчится. Полк его знает сострадание к людям и всячески щадит их. Даже в том, что причитается по праву, он одет скромней своего портного и никогда не возьмет и лишнего фартинга. Так и живи, благородный муж; судьба твоя - вечная слава, награда - нетленная радость.

Т.


№ 165

Суббота, 8 сентября 1711 г.

Si forte necesse est,
Fingere cinctutis non exaudita Cethegis
Continget:
dabiturgue licentia sumpta pudenter.
Нот.(27)

Я часто мечтаю о том, чтобы язык наш охраняли особые лица, подобно тому как государственное устройство охраняет наши законы, свободы и торговлю. Лица эти не допускали бы к обращению слова французской чеканки, особенно препятствуя чужим оборотам, коль скоро у нас, для той же цели, отчеканены свои. Война так засорила язык чужеземными речениями, что какой-либо наш пращур не понял бы, как мы живем, развернув нынешнюю газету. Победоносно сокрушая французов, воины наши с не меньшим усердием насаждают среди нас и речи оных. Подвиги столь велики, что героям нашим не хватает слов, и они сообщают о своих деяниях на невразумительнейшем наречии, заимствованном у поверженного врага. Следовало бы послать им в помощь секретарей или послов, чтобы мы прочитали на родном языке о доблести соотечественников. Это французам пристало бы печатать сообщения по-английски; за туманностью и замысловатостью фраз никто бы ничего не понял, и сограждане их могли бы думать, что дела еще не так плохи. Англичанам же незачем скрывать правду, вознесшую их страну на вершину славы; чем яснее будет слог, тем сильнее восхищение.

Лично я теряюсь в догадках дня два или три, пока длится осада; замешательство мое столь велико, что я никак не пойму, чей верх, покуда торжественный залп не известит меня о победе. Это извинительно, ведь фортификацию выдумали чужеземцы, пускай же о ней и говорят по-чужеземному. Когда же мы вершим дела, о коих можно сказать по-английски, почему газеты наши так туманны и мы заимствуем слова у французов, дабы сообщить об их поражении? По нашей вине они словно бы соучаствуют в разглашении своего позора, подобно тому как в древнем, римском театре на занавесе были столь искусно вытканы фигуры британцев, что зрителям казалось, будто британцы эти и поднимают занавес, дабы открыть сцену, где будет представлено их поражение. Драйден так перевел стих Вергилия:

Which interwoven Britains seem to raise,
And shew the Triumph that their Shame displays. (28)

По слову известного нынешнего писателя, история прежних наших войн дошла до нас на английском языке. Ни в одной хронике не читал я о реляциях Эдуарда III, хотя он часто побеждал французов.

Черный Принц перешел много рек, но не форсировал их и даже не наводил понтонов. Из-за темных речений и трудных слов, коими кишат газеты, военачальники наши утрачивают добрую часть славы, народ - добрую часть радости. Я нередко слышал, как, прочитав статью, здравомыслящий англичанин спрашивал, какие новости.[...]

Помню, в достопамятный год, когда страна наша избавилась от наихудших опасностей и страхов и познала величайшее счастье - в год Бленхейма, - я получил из деревни копию письма, которое один молодой офицер отправил своему отцу, человеку зажиточному и здравомыслящему. Письмо сие написано на нынешнем военном наречии, и я познакомлю с ним читателя.

"Дражайший сэр! Имею честь доложить Вам о баталии, завершившейся блистательною викторией. Форсировав реку, мы приблизились к расположению галлов; совместно с баварцами они находились за болотом, которое, по разумению их, перейти невозможно. На другой день в лагерь наш прибыл амбассадор с пропозицией от герцога Баварского. Назавтра армия наша, разделенная на два корпуса, двинулась на врага; Вы узнаете из газет, как мы с ним разделались, от себя же прибавлю, что, встретив после боя нескольких мародеров, мы подвергли их приличествующей экзекуции. Мне посчастливилось сразиться с баталионом, оказавшим особую резистенцию, которая была не более чем простой гасконадой, ибо вскорости, напугавшись нашей атаки, воины эти предоставили нам карбланш 1. Командир их и множество офицеров взяты в плен и, вероятно, нанесут Вам визит в Англии. Не думаю, сэр, что все это представляет интерес для Вас, лица партикулярного, но все же шлю свои конгратуляции и остаюсь преданным Вашим сыном".

Получив письмо, отец догадался, что оно содержит добрую весть, но никак не мог понять ее толком. Он немедленно отправился к приходскому священнику, который, прочитав написанное, разобрал далеко не все, обиделся и сказал в сердцах, что тут ничего не поймешь. Должно быть, капитан не в себе, говорил он, если толкует о пропозициях, конгратуляциях, гасконадах и даже о какой-то Виктории.

Либо он разыгрывает нас, либо он свихнулся. Отец почитал священника ученейшим человеком и, поневоле испугавшись за сына, вынул письмо, пришедшее почтой на три дня раньше. "Смотрите-ка, - сказал он, - когда речь идет о деньгах, все ясно, и когда речь идет о новой сбруе, все понятней понятного". Словом, старик так растерялся, что поссорился бы с сыном, ежели бы дня через три не увидел те же слова в газетах и не убедился, что сын его нимало не отличается от прочих.

Л.


№ 174

Пятница,19 сентября 1711 г.

Hoc memini et victum frustra contendere Thyrsin.
Virg.(29)

Есть ли на свете что-либо более обычное, нежели раздор между партиями, которые могут выжить лишь в согласии? Явление это превосходно выражено в римской басне о взбунтовавшихся членах единого тела. Бывает сие и среди союзников-государств, борющихся против превосходящей силы: они вечно спорят, хотя единение для них насущно; а уж чаще всего бывает так, когда речь идет о землевладельцах и торговцах. Торговца кормит земля, землевладельца одевает торговля, но сами они никак не поладят.

Прошлой зимой нечто подобное случилось и в нашем клубе между сэром Роджером и сэром Эндрью Торгменом, чьи несогласия нимало не мешают их дружбе.

Как-то один из нас заметил, рассуждая об истории, что коварство карфагенян вошло в поговорку, ибо они непрестанно нарушали соглашения. Сэр Роджер не преминул вставить, что иначе и быть не могло, поскольку карфагеняне - искуснейшие торговцы в мире, а выгода - главная цель таких народов, и они поступятся ради нее чем угодно. Средства для них неважны; когда можно, народы эти обогащаются честно, когда же нет - не гнушаются коварством и обманом; да и впрямь, торговец лишь тем и занят, как бы обойти честного человека. Но если бы и не так, разумно ли ожидать великодушия и благородства от тех, кто вечно корпит над счетами и страшится лишь убытка? Допустим, запасливость и бережливость украшают торговца; но насколько они мельче и ниже, чем широта дворянина, раздающего деньги бедным и привечающего соседей!

Капитан Чэсти заметил, что речи сэра Роджера неприятны сэру Эндрью, и, стремясь переменить тему, сказал, что повсюду, сверху донизу, тайно бытует несправедливый обычай: послушно поддаваясь искушениям злобы и зависти, всякий превозносит свой уклад в ущерб другим путям жизни и осуждает способ, которым ближний его добивается счастья; те же, кому не везет, неумолимы к тем, кто познал удачу, и считают ее несправедливой. Военные люди и штатские подозрительно глядят друг на друга; солдат ропщет, взирая на придворного, придворный глумится над солдатом. В самом же низу пехотинцы враждуют с конниками, а кучера и ломовики обмениваются злыми взглядами, оспаривая друг у друга малую часть дороги.

"Все это прекрасно, дражайший капитан, - прервал его сэр Эндрью. - Мы можем переменить тему, если вы считаете нужным; но я все же должен перекинуться словом-другим с сэром Роджером, поскольку он, я вижу, полагает, что поставил на место и меня, и всех нас, торговцев. Не буду напоминать, - продолжал он, - сколь много великих памятников милосердию и общественному благу воздвигли мы, торговцы, со времен Реформации; лучше сдержусь, прибегнув к добродетелям, любезно дозволенным нам, - запасливости и бережливости. Если бы баронет столь древнего рода, как Друг наш, позволил себе опуститься до такого занятия, как подсчеты, он сам предпочел бы нашу рачительность своему радушию.

Не знаю, следует ли именовать сим словом опорожнение нескольких бочек; мы за этой доблестью не гонимся, но неплохо бы подумать, кому лучше - ремесленнику, трудящемуся десять дней по моему заказу, или крестьянам, которых великодушно потчует сэр Роджер. Мне кажется, семьи работников более благодарны мне, чем семьи крестьян - помещику. Сэр Роджер дает все сам, я же не ставлю никого в зависимость от моих щедрот и не вынуждаю к благодарности. Меня нимало не трогает, что говорили римляне о карфагенских купцах; Рим и Карфаген были заклятыми врагами, и весьма прискорбно, что до нас не дошли труды карфагенских историков, - быть может, мы узнали бы о том, как широко и благородно грабили римляне. Но коль скоро сэр Роджер привел поговорку, неблагоприятную для торговцев, позволю себе привести другую, не такую древнюю, в их защиту; в Голландии, если кому случится потерять состояние, о нем скажут, что он "не очень хорошо вел счета". Для нас оскорбленья в этом нет, но для точнейшего из народов это страшный укор. Ошибиться в расчетах, легкомысленно рискнуть деньгами, уповая на неверный успех, столь же позорно там, сколь позорны в иных странах нечестность и трусость.

Мы настолько вправе назвать цифры мерою всех вещей, что успех предприятия или его разумность и не выразишь иным способом. Скажу сэру Роджеру, вечно твердящему свое, что истинного благородства должно ожидать лишь от человека, который в ладу со счетом. Получая деньги из-за границы, я могу выразить при помощи цифр с точностью до шиллинга, успешным или убыточным было мое предприятие; однако прежде я должен доказать - на личном ли опыте, с чужих ли слов, или разумными доводами, - что оно необходимо, ибо доходы мои превысят и риск, и убытки; а этого не сделаешь, не умея искусно орудовать цифрами. Если я, к примеру, собираюсь торговать в Турции, я обязан узнать заблаговременно, какой там спрос на ткани, нужен ли в Англии тамошний шелк и сколько платят за сей товар и в одной, и в другой стране. Я должен ясно представить себе это еще заранее, чтобы понять, уравновесит ли доход стоимость товара, фрахт судна, пошлину и проценты на капитал; не окажусь ли я в накладе, получу ли прибыль. Что же позорного в таких подсчетах?

Чем провинился негоциант, лишившийся милости сэра Роджера? Он не врывается на чужой участок, не топчет чужих посевов, не грабит прилежного земледельца, платит бедному за труд, делится своими доходами; когда для него изготовляют товар, он обеспечивает работой и вознаграждением больше народу, нежели богатейший вельможа; да и вельможа обязан ему - как и куда сбыл бы он иначе плоды своих земель, откуда бы получил немалое прибавление к ренте? Однако торговец не сделал бы ничего, не умей он орудовать цифрами.

Так ведет свои дела коммерсант, так должен вести их и помещик, если только, гнушаясь ролью управителя, он не предпочтет, чтобы управитель прибрал к рукам поместье. Дворянину не легче обойтись без расчета, чем коммерсанту; иначе он не сможет узнать, успешен ли тот или иной замысел, разумна ли даже утеха. Если высшая его радость в охоте, обретает он лишь оленьи рога для залы и лисью морду над входом в конюшню. Безусловно, сэр Роджер понимает, во что обходятся эти трофеи; и подсчитай он заранее расходы, он, при его уме, перевешал бы всех собак, не тратился на чистопородных коней и не налетал, подобно грозе, на свои же поля. Если бы так поступали все его предки, он мог бы смело гордиться теперь, что древний их род не осквернен торговлей; что ни один купец не посмел приобрести место для своего портрета в галерее Каверли со всеми землями в придачу или утверждать, что происходит от фрейлины. Но, к счастью сэра Роджера, сей неведомый нам негоциант щедро заплатил за тягу к знатности. К несчастью же многих других, они уступили родовые гнезда новым хозяевам, считавшим лучше них; а человек, приобретший имущество трудом и прилежанием, заслуживает его в несравненно большей мере, нежели тот, кто утратил все по нерадивости".

Т.


№ 185

Вторник, 2 октября 1711 г.

- Tantaene animis caelestibus irae?
Virg.(30)

В чем не обманываем мы себя так часто, как в том, что зовется праведным рвением. Под именем этим скрывается столько страстей и столько вреда это порождает, что многие хотели бы даже, чтобы упомянутое свойство не входило в число добродетелей. Один раз на сто оно похвально и здраво, девяносто девять - неразумно и гибельно; и чему удивляться, коли рвение это с одинаковым пылом проявляется в каждой религии, хотя они не схожи, а уж тем паче - в каждой секте, на которые сии религии делятся.

Один из иудейских учителей сообщает нам, что первое убийство в мире произошло по вине религиозного спора; и если бы мы знали историю праведного рвения от дней Каиновых до наших времен, мы узрели бы столько крови и злобы, что, поразмыслив, остереглись бы уступать гневной страсти, когда речь идет о разнице мнений.

Я хотел бы, чтобы ревностные люди получше заглянули в свое сердце; должно быть, они нередко увидели бы вместо рвения гордыню, корысть или гневливость. Человек, расходящийся с другим в мыслях, возносится над противником, считая себя несравненно умнее его. Превозношение это - большой соблазн для гордых; оно многократно усугубляет то, что зовется рвением. Случается сие часто; все мы видели, как самые рьяные приверженцы правой веры сближаются с мерзавцами и подлецами, лишь бы те верили в то же, что и они.

Причина проста: человек безнравственный, но правоверный позволяет нам ощущать себя и правыми, и праведными, глядя свысока на несовершенства ближнего; именно об этом говорится в стихе, который приводят, хотя и по другому поводу, едва ли не все учители этики:

Video meliora proboque,
Deteriora sequor (31)

Напротив, если бы рвение наше было истинным и чистым, грешник возмущал бы нас куда больше, нежели еретик; многое может оправдать еретика перед Вышним Судией, грешника же ничто не оправдает.

Немалый соблазн и в корысти; распаленные ею, мы преследуем людей как бы из праведного рвения. Именно потому пуще всех насаждают огнем и мечом правую веру те, кому это выгодно. Слово "выгода" я употребляю в широком значении и применяю не только к мирским, но и к духовным благам. Человек стремится обрести побольше приверженцев, дабы они подкрепляли его личные мнения. Новообращенный - как бы новый довод в пользу веры; обративший убеждается, что принципы его весомы, то бишь истинны, когда видит, что чужой разум находит их столь же достоверными, как его собственный. Такой уклон ума часто порождает рвение; ведь даже атеист проповедует и отстаивает свои взгляды столь же рьяно, как те, кто мнит себя поборником славы Божией.

Уподобляется рвению и гневливость, что не менее мерзостно. Хороший человек нередко таит в глубине сердца естественную неприязнь, усмиряя ее верою; но стоит ему помыслить, что в ней - его христианский долг, как она вырвется наружу, а сам он без малейшего зазрения совести станет тешить свою злобу и ярость. Рвение очень удобно гневливым, ибо они могут счесть, что служат Богу, тогда как лишь потворствуют своему несносному нраву. По этой причине мы полагаем, что почти вся резня, какая бывала в мире, вызвана мнимым, нарочито раздутым рвением.

Мне нравятся люди, ревностные в добром деле, особенно если рвение их споспешествует исправлению нравов и счастию человечества. Но когда рвению служат пыткой и дыбой, тюрьмой и галерами, когда ради него людей лишают имущества и свободы, разоряют их семьи, сжигают их тела, дабы спасти душу, я осмелюсь сказать о ревнителе (каких бы мнений ни держался он сам), что пыл его тщетен, вера - бесплодна.

Потолковав о ложных ревнителях веры, не удержусь от того, чтобы упомянуть поистине непостижимых людей, коих, казалось бы, и быть не может; так бы мы и считали, если бы не встречались с ними что ни день. Речь идет о ревнителях неверия. Люди эти, во всем прочем несовместимые с набожными, могли бы по крайней мере избежать греховной злобы, порождаемой фанатизмом; однако неверие проповедуют с такой яростью, с таким негодованием, словно от него зависит спасение рода человеческого. Этот вид рвения столь неестественен и нелеп, что просто не знаешь, как изобразить его приверженцев. Они подобны игрокам, кои находятся в непрестанном волнении, хотя не делают ставок, и вербуют сторонников, превосходно зная, что ни сторонники сии, ни они сами не обретут ничего. Словом, рвение безверных еще нелепей, если это возможно, чем само неверие.

Коль скоро я уже заговорил о непонятном рвении неверных и безверных, замечу, что они в равной мере одержимы духом фанатизма, ибо твердо придерживаются несообразных и нелепых мнений, но полагают возможным осудить малейшее отклонение от догмы, ежели оно неудобно им самим. Они считают ересью и предрассудком то, что во все века и у всех народов было сообразно здравому смыслу и соответственно разуму, а уж тем паче - способствовало счастью сообществ или частных лиц; взамен же предлагают дичайшие измышления, требующие воистину слепой веры. Я охотно сказал бы упорствующему в неверии: "Предположим, вы правы; мир возник случайно или существовал извечно, мыслящая субстанция материальна, душа смертна, тело устроено столь дивно без всякой на то причины, всем правят движение и тяготение, как и полагают наиболее прославленные из вас; предположим, все это так, - скажите же это любому народу и посмотрите, не потребуется ли ему, чтобы с вами согласиться, более сильная вера, нежели та, какой требуют отрицаемые вами догматы. Ради собственной их пользы, а также пользы прочих разрешите мне дать совет поколению заядлых спорщиков: будьте последовательны, не " ревнуйте о неверии, не защищайте нелепости с пылом фанатика".

К.


№ 195

Суббота; 13 октября 1711 г.

Дурни не знают, что больше бывает, чем все, половина,
Что на великую пользу идут асфодели и мальвы (32)

Одна из сказок "Тысячи и одной ночи" повествует нам о султане, который долго томился в обветшалом одеянии плоти, тщетно пользуя себя различными снадобьями, пока некий целитель не излечил его особым способом. Он взял полый шар, набил его лекарствами, тщательно закупорил, взял молоток для игры в шары, вылущил рукоять и головку, также набил лекарствами и велел больному каждое утро бить молотком по шару до обильного пота. Если верить сказке, целебные испарения, проникавшие сквозь дерево, принесли немалую пользу и вылечили страдальца, чего не могли сделать снадобья, принятые внутрь. Эта восточная притча превосходно показывает нам, сколь благотворен для тела физический труд; поистине, упражнение - лучшее лекарство. Еще в 115-м листке я говорил, что тело наше, по самому своему устройству, гибнет без упражнений. Порекомендую теперь другое верное средство, приносящее нередко такую же пользу, а потому способное заменить упражнение, если нет к тому условий. Речь идет об умеренности, превосходящей все методы лечения хотя бы тем, что, не различая сословий, она доступна всякому, всюду и всегда.

Каждый может подчиниться особому режиму без ущерба для дела, лишних трат и потерь времени. Упражнение сжигает все лишнее, умеренность от него уберегает; упражнение очищает жилы, умеренность не дает им ни перенасытиться, ни испытать излишнее напряжение; упражнение возгоняет соки и убыстряет бег крови, умеренность предоставляет волю природе, давая ей возможность проявить себя во всей своей красе и славе; упражнение, наконец, развеивает мрачность, умеренность же убивает ее прежде, чем она родится.

"Лекарства большею частью - всего лишь подмена упражнению или умеренности. Конечно, без них не обойтись, когда нам очень плохо и мы не можем дождаться действия неторопливых, хотя и великих целителей; но если бы люди неустанно подчинялись им, такие случаи были бы редки. Мы видим, что здоровее всего те края и страны, где люди добывают пищу, охотясь; человек жил дольше, когда целый день гнался за зверем и ел лишь то, что изловил. Пластыри, банки, кровопускания в ходу у ленивых и невоздержанных; мы привержены к этим средствам, дабы сочетать здоровье с роскошью. Аптекарь неустанно восполняет ущерб, нанесенный поваром и виноторговцем. Говорят, что Диоген встретил однажды юношу, направляющегося на пир, и отвел домой, к друзьям, словно того ожидала верная погибель, не встреться ему философ. Что бы сказал Диоген на нынешнем пиру? Должно быть, он счел бы хозяина безумным и попросил слуг скрутить его, увидев, как он пожирает дичь, рыбу и мясо, масло и уксус, вина и приправы, салат из двух десятков трав и соус из доброй сотни пряностей, а также сласти и плоды, одни вкуснее других. Сколь трудно телу переварить и усвоить все это! Когда я вижу обильно уставленный стол, мне мерещатся подагра и водянка, обмороки и лихорадки - словом, бесчисленные невзгоды, притаившиеся меж блюд.

Природа любит простую пищу. Все животные, кроме людей, едят что-нибудь одно - кто зелень, кто рыбу, кто мясо. Человек пожрет что угодно; он не обойдет вниманием ни один из плодов земли и ест едва ли не все грибы и ягоды.

Невозможно составить список правил умеренной жизни, ибо то, что роскошь для одного, для другого - предел воздержанности; но всякий, кто хотя бы немного пожил на свете, способен судить, что подходит его складу, что может он есть и в каком количестве.

Если бы я счел читателей пациентами и вознамерился предписать им ту разновидность умеренности, какая подойдет любому, а также соответствует нашему климату и нашему образу жизни, я повторил бы правила одного именитого врача: не ешьте разом больше одного блюда, если же по слабости съедите и второе, воздержитесь от горячительных напитков до конца трапезы; не употребляйте никаких подлив или хотя бы ограничьтесь самыми простыми и пресными. Придерживаясь столь несложных и необременительных правил, вы не впадете в обжорство, ибо, во-первых, не усладите вкуса многоразличными ощущениями и потому не съедите больше, чем следует, а во-вторых, не облегчите сытости искусственными средствами и потому не возбудите мнимого аппетита. Что до питья, я предписал бы правило, основанное на пословице, которую приводит сэр Уильям Темпл: "Первый бокал - за себя, второй - за друзей, третий - за доброе веселье, четвертый - за врагов". Но поскольку, не выйдя из мира, невозможно соблюсти такую философскую сдержанность, я рекомендовал бы каждому назначить себе как бы постные дни, сообразуясь со своей конституцией. Природе это на руку, ибо облегчит ее дело, подготовив к борьбе с голодом и жаждой, буде случай, болезнь или долг велят нам их претерпеть; кроме того, это даст ей возможность избавиться от излишнего, как бы настроив заново все струны тела. Если мы верно выберем время дней воздержания, мы, как бывает нередко, прибьем болезнь на корню, уничтожив самое семя нездоровья. Два или три древних писателя поведали нам, что Сократ, переживший в Афинах страшный мор, запомнившийся на столетья и многожды описанный прославленным пером, не подхватил и малой заразы, что упомянутые авторы приписывают умеренности, коей он неуклонно следовал.

Не могу удержаться и поделюсь одним своим наблюдением: читая жизнеописания тех или иных философов, я сопоставлял их с жизнеописаниями равного количества королей или именитых мужей. Учения древних мудрецов полны призывов к умеренной, воздержанной жизни, и поневоле кажется, что философам отпущен на земле иной срок, чем остальным людям, ибо они, почти все, прожили не шестьдесят, а едва ли не сотню лет. Наилучший пример долголетия воздержанных мы находим в книге венецианца Луиджи Корнадо, которой я совершенно доверяю, поскольку бывший посол Венеции, принадлежавший к тому же роду, неоднократно убеждал меня в ее правдивости, когда бывал в нашей стране.

Автор упомянутого трактата отличался особой хилостью лет до сорока, но, упорно придерживаясь строго расписанной умеренности, обрел безупречное здоровье, и в такой мере, что к восьмидесяти годам написал свою книгу, переведенную в дальнейшем на английский язык под названием:

"Верный путь к долгой и здоровой жизни". Сам он дожил до третьего или четвертого издания и, справив сотый свой год, умер безболезненно и мирно, словно бы уснул. Трактат его был замечен весьма достойными лицами, ибо он исполнен духа веселости, веры и здравомыслия, естественно проистекающих из воздержания и трезвенности. То, что книгу написал старый человек, скорее служит ей хвалой, чем хулой.

Замыслив этот листок в продолжение других о пользе труда, я счел нужным рассматривать здесь умеренность не как нравственную добродетель (о ней я скажу в дальнейших моих письмах), но лишь как целительное средство.

Л.


№ 494

Пятница, 26 сентября 1712 г.

Aegritudinem laudare, unam rem maxime detestabilem, quorum est tandem philosophorum?
Cis.(33)

В прежнем поколении обычай наш велел каждому, кто хочет прослыть благочестивым, глядеть как можно угрюмей, тщательно уклоняясь от малейших проявлений веселости, которая считалась верным знаком приверженности к миру сему. Святоша был печален; его снедали чаще всего хандра и меланхолия. Один человек, еще недавно украшавший собою ученый мир, развлекал меня рассказом о том, как принял его весьма прославленный священнослужитель, принадлежавший к индепендентам и возглавлявший в ту пору некий колледж. Приятель мой, едва пустившийся в путь по стране учености, запасся немалым грузом древних языков, и добрые его друзья советовали ему попытать счастья на выборах в колледже, который возглавлял упомянутый пастырь. Согласно обычаю, юноша наш явился к нему для экзамена. Двери ему открыл слуга, принадлежавший к модному в те времена племени угрюмцев, и молча, важно провел в длинную галерею, где окна были занавешены, хотя едва наступил полдень, и горела одна-единственная свеча. Подождав немного в сем безрадостном месте, соискатель был допущен в обитую черным комнату и, полюбовавшись недолгое время слабым мерцанием фитиля, узрел наконец хозяина, который вышел к нему из спальной в ночном колпаке, причем лицо его искажал благочестивый ужас. Молодой посетитель вздрогнул, и страх его возрос, когда хозяин спросил его не об успехах в ученье, но о том, снискал ли он благодать. Ни латынь, ни греческий не значили здесь ничего; пришелец должен был сообщить лишь о состоянии своей души. Священнослужитель хотел узнать, принадлежит ли он к числу избранных, как именно он обратился, какого числа, в каком часу, как жил дальше, к чему пришел; завершился же экзамен коротким вопросом:

"Готовы ли вы к смерти?" Юношу, воспитанного в весьма достойной семье, перепугали и торжественность тона, и ужасность последнего вопроса; он бежал из обители мрака и ни за что не хотел снова пойти на экзамен, не в силах вынести его непомерных тягот.

Хотя давно уже не принято облекать благочестие в такие формы, некоторые люди - по естественному ли угрюмству, по ошибочному ли представлению о благочестии или по слабости ума - питают склонность к столь непривлекательной жизни и легко становятся жертвами тоски и меланхолии. Суеверные страхи и пустые угрызения совести лишают их приятностей беседы и всех тех развлечений на людях, которые не только невинны, но и весьма похвальны, словно радость - удел распутников, а веселие сердца запрещено тем, кто считает, что у них, и только у них, есть сердце.

Мистер Скорбиус, один из сих угрюмых созданий, считает своим долгом пребывать в безутешной тоске. Смех для него нарушает обеты крещения, шутка - страшнее кощунства. Если вы скажете ему, что кто-то получил титул, он возведет очи горе и возденет руки; опишете празднество или торжество - он горько покачает головой; увидев же нарядный выезд, он осенит себя крестом. Все, что немного украшает жизнь, для него - суета сует. Веселье он считает распутством, остроумие - хулой на Бога. Юность претит ему своей живостью, детство - любовью к игре. На крестинах и на свадьбе он мрачен, как на похоронах; выслушав забавный рассказ, тяжко вздыхает и становится тем постнее, чем оживленней все прочие. В конце концов, мистер Скорбиус - человек верующий, и поведение его было бы вполне уместно, живи он во времена, когда христиане подвергались гонениям.

Людей такого нрава часто обвиняют в лицемерии, но я этого делать не стану, ибо лишь Господь, испытующий сердца, вправе узреть в человеке данный порок, если внешние признаки его не слишком очевидны. Нет, обвинять я не стану; неутолимой печалью поражены нередко прекраснейшие люди, заслуживающие сострадания, а не укора. Однако им следует подумать о том, не отпугивает ли это других от набожной жизни, представляя ее несовместимой с общительностью, радостью, счастьем, омрачающей лик природы и лишающей нас такой услады, как верность самому себе.

В прежних моих записках я показал, что вера ведет к веселию и радостный нрав не только весьма приятен, но и лучше всего подходит добродетели. Те, кто являет веру в столь неприглядном свете, подобны соглядатаям Моисея, чьи рассказы о Земле обетованной были таковы, что народ ее испугался. Те же, кто показывает нам радость, веселость, приветливость, естественно проистекающие из столь блаженного состояния, подобны посланцам, принесшим гроздья винограда и благоухающие плоды, дабы привлечь своих сотоварищей в прекрасный край, их произведший.

Славный языческий писатель говорил, что отрицающий Бога меньше оскорбляет Его, чем тот, кто, веря в Него, считает Его жестоким, неумолимым, ненавидящим все человеческое. Сам я скорее предпочел бы, продолжает автор, чтобы обо мне сказали: "Никакого Плутарха и не было", чем убеждали других в том, что Плутарх славился сварливостью, своенравием или злобой.

Если верить философам, человек отличается от всех прочих тварей даром смеха. Сердце его способно к веселью и к нему расположено. Добродетель не уничтожает склонностей души, но обуздывает их, наводит в них порядок. Она может усмирить, утишить веселость, но не должна изгонять ее из сердца. Вера сужает круг наших развлечений, однако он достаточно широк, чтобы человеку было в нем привольно. Созерцание Бога и добродетельная жизнь по природе своей далеки от мрачности; напротив, именно они непрестанно рождают радость. Словом, истинная вера и веселит, и упорядочивает душу; изгоняя легкомыслие, а с ним - и дурной, порочный смех, она взамен исполняет нас нетленной ясности духа, непрестанной веселости и склонности радовать других, доставляя радость и себе.

О.


№ 549

Суббота, 29 ноября 1712 г.

Quamvis digressu veteris confusus amici.
Laudo tamen...
Juv.(34)

Мне кажется, очень многие люди вступают в мирскую жизнь, намереваясь отойти от нее и предаться суровому одиночеству или хотя бы жить в отдалении, когда к тому будет возможность. Однако, на свою беду, мы снова и снова находим предлог, мешающий столь похвальному решению, до той самой поры, пока все решения наши не пресечет смерть. Но нет среди людей никого, кто с таким трудом отрешался бы от мира, как накопители богатств.

Разум их поглощен непрестанной погоней за прибылью, и каждому из них чрезвычайно трудно переменить курс, обратив душу к тому, что благотворно во всякой поре жизни, особенно же - в последней. Гораций повествует о старом ростовщике, который, пленившись усладами сельской тиши, стал собирать долги, дабы купить землю; и что же? Через несколько дней он пустил деньги в рост. Размышления эти породила во мне беседа, которую на прошлой неделе мы вели с достойным моим другом, сэром Эндрью Торгменом, человеком такого красноречия, такого здравомыслия и такой честности разума, что слушать его - истинное наслаждение. Когда из всего нашего клуба остались только мы, сэр Эндрью, беседуя со мною, рассказывал о множестве хлопотных происшествий, участником которых ему довелось побывать, подчеркивая при этом, как часто все кончалось хорошо. Прежде, быть может, он назвал бы такой исход удачей, но в том состоянии духа, в каком он пребывал, он приписывал это милости небес, благому промыслу, вознаграждающему честные труды. "Знайте, мой добрый друг, - сказал он, - что я привык думать о долгах, своих ли, чужих ли, и нередко свожу баланс в виде счета между небесами и душою. Когда я смотрю на левую сторону, в дебет, цифры пестрят передо мною; когда же взгляну на правую, в кредит, вижу едва ли не чистую бумагу. Конечно, я очень рад, что не в моих силах уравнять счет с Создателем, однако решил впредь делать все, чтобы хоть немного уменьшить свой долг. Посему не удивляйтесь, друг мой, если больше не увидите меня в этом клубе и до вас дойдет слух, что я живу сравнительно замкнутой жизнью".

Естественно, я одобрил это разумное решение, хотя для меня оно означало немалую утрату. Немного позже сэр Эндрью объяснился подробнее в письме, которое я только что получил.

"Любезный Зритель!

Друзья мои в клубе вечно подшучивали надо мною, когда я говорил об удалении от дел, и повторяли одну из собственных моих фраз: "Торговцу все мало, если можно получить чуть больше". Однако теперь могу сообщить Вам, что в мире имеется торговец, которому больше ничего не нужно, почему он решил провести остаток жизни, радуясь тому, что имеет. Вы прекрасно знаете меня, и я не стану объяснять Вам, что, наслаждаясь имеющимся, я намерен приносить пользу людям.

Большая часть моего состояния оставалась до сего дня неустойчивой и как бы неощутимой, ибо я отдавал его на волю моря или биржевой игры; теперь же я избавил его от превратностей ветра и биржи, вложив в весьма солидную недвижимость, которая даст мне неоценимую возможность творить добро на свой лад, то бишь обеспечить работой моих неимущих собратьев, благодаря чему они обретут достаток трудами своих рук. Сады мои и пруды, поля и пастбища станут как бы лечебницами, или, вернее, работными домами, где я намереваюсь прокормить великое множество голодающих ныне обитателей нашей округи. Я приобрел недурной участок земли, вполне доступной преобразованиям, и в мыслях моих уже распахиваю или огораживаю пустоши, сажаю лес, осушаю топи. Словом, получив в свое распоряжение малую часть острова, именуемого Англией, я решил сделать ее столь же прекрасной, как другие земли во владениях нашей государыни; во всяком случае, я обработаю каждый дюйм, дабы он принес всю возможную пользу. Когда я занимался торговлей, дела мои шли столь успешно, что ветер исправно пригонял мои корабли со всех концов света; теперь же, занимаясь хозяйством, я надеюсь, что каждая капля дождя, каждый луч солнца принесет моим именьям хоть какое-нибудь добро, споспешествуя произрастанию тех плодов, кои поспевают в эту пору. Как Вы знаете, я всегда считал погибшим то, что не принесло пользы людям; но, выезжая верхом в ближние пустоши, я ощущаю рождение новых мыслей. Теперь мне кажется, что человеку моих лет достанет дела и с собой самим, ибо ему следует навести порядок в душе, приуготовив ее к вечной жизни и к ожиданию смерти. Поэтому сообщу Вам, что счел недостаточными обычные виды благотворения, о которых шла речь выше, и собираюсь в самое ближайшее время основать, не скупясь, богадельню для доброго десятка престарелых крестьян. Прекрасно и радостно молиться дважды в день с людьми твоих лет, которые, подобно тебе, больше мыслят о том, как умирать, чем о том, как прожить дальше. Помню, еще в школе я выучил мудрейшую пословицу: "Finis coronal opus" (35). Вам виднее, из Вергилия это или из Горация; мой же долг - следовать ей.

Если Ваши труды разрешат удаляться иногда ко мне, в деревню, Вы всегда найдете особую, для Вас приготовленную комнату, кормить же я Вас буду бараниной и телятиной с моих пастбищ, рыбой из моих прудов, плодами моего сада. Вы сможете беспрепятственно бродить по дому, никто ни о чем Вас не спросит, словом - я предоставлю Вам все, чего вы вправе ожидать от верного друга своего и преданного слуги

Эндрью Торгмена".

Поскольку клуб наш распался окончательно, я потолкую с читателем на той неделе, как основать другой, новый.

О.


(1)

Он не из пламени дым, а из дыма светлую ясность
Хочет извлечь, чтобы в ней явить небывалых чудовищ.
Пер. М. Гаспарова (Гораций. Оды. Эподы. Сатиры. Послания. М., 1970, с. 387).


(2)

...То же все шесть или больше софистов кричат в один голос.
Пер. Д. С. Недовича, Ф. А. Петровского (Ювенал. Сатиры. - М. - Л., 1937, с. 59).


(3)

Если же кто-нибудь занят каким-либо делом прилежно,
Иль отдавалися мы чему-нибудь долгое время,
И увлекало наш ум постоянно занятие это,
То и во сне представляется нам, что мы делаем то же.
Пер. Ф. А. Петровского (Лукреций. О природе вещей. М., 1945, с. 263).


(4)

Красок в нем более нет, уж нет с белизною румянца,
Бодрости нет, ни сил, всего, что, бывало, пленяло,
Тела не стало его.
Пер. С. Щереннекого (Овидий. Метаморфозы. М., 1977, с. 94).


(5)

Точно гребец, что насилу челнок свой против течения
Правит, но ежели вдруг его руки нежданно ослабнут,
Он уж стремительно вспять увлекаем встречным теченьем.
Пер. С. Шервинского (Вергилий. Георгики. Буколики. Энеида. М., 1971, с. 70).


(6)

Мелочь милее всего.
Пер. М. Гаспарова. (Овидий. Элегии и малые поэмы. М., 1973, с. 151).

(7)

В гущу врагов вслепую летит, позабыв осторожность:
Женскую жадность разжег в ней убор драгоценный.
Пер. С. Ошерова (Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. М., 1971, с. 343).


(8)

И для других незваных есть место.
Пер. Н. Гинцбурга (Гораций. Оды. Эподы. Сатиры. Послания. М., 1970, с. 332).

(9)

...Подделанный гнев
И наемную речь.
Пер. С. Ошерова (Сенека. Трагедии. М., 1983, с. 120).


(10)

Бледная ломится смерть одною и той же ногою
В лачуги бедных и царей чертоги.
Сестии счастливый!
Дана недолгая в жизни нам надежда -
А там охватит ночь и царство теней.
Там и Плутона жилье унылое...
Пер. А. Семенова-Тян-Шанского. (Гораций. Оды. Эподы. Сатиры. Послания. М., 1970, с. 49).


(11)

И Медонт, и Главк с Терсилохом.
Пер. С. Ошерова (Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. М., 1971, с. 231).

(12)

...И с окраской
Схожей другого щадит всякий зверь.
Пер. Д. С. Недовича, Ф. А. Петровского (Ювенал. Сатиры. М. - Л., 1937, с. 119)


(13)

...Комедианты. - Весь их народ.
Пер. Д. С. Недовича, Ф. А. Петровского (Ювенал. Сатиры. М. - Л., 1937, с. 16).

(14) Лакея (фр.).

(15)

Человеком у нас каждый листок отдает.
Пер. Ф. Петровского (Марциал. Эпиграммы. М., 1968, с. 282).

(16)

Здесь счастливее хлеб, а здесь виноград уродится,
Здесь плодам хорошо, а там зеленеет, не сеян,
Луг. Не знаешь ли сам, что Тмол ароматы шафрана
Шлет, а Индия кость, сабей же изнеженный - ладан,
Голый халиб - железо, струю бобровую с тяжким
Запахом - Понт, а Эпир - кобылиц для побед Олимпийских?
Установила навек законы и жизни условья
Разным природа краям.
Пер. С. Шервинского (Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. М., 1971, с. 66).


(17)

...Долгой надежды нить
Кратким сроком урежь. Мы говорим - годы-завистники
Мчатся. Пользуйся днем, меньше всего верь грядущему.
Пер. С. Шервинского (Гораций. Оды. Эподы. Сатиры. Послания. М., 1970, с. 57).

(18)

...Твой преданный раб и служитель достаточно честный...
Пер. М. Дмитриева (Гораций. Оды. Эподы. Сатиры. Послания, м., 1970, с. 304).

(19)

Ромул, и Лебер-отец, и Кастор с братом Поллуксом,
Те, что в храмах к богам за то причислены были,
Что заселяли страну, о людях пеклись, укрощали
Тяжкие войны, поля межевали и строили грады, -
Сильно пеняли, что им на заслуги в ответ не явили
Должного благоволения.
Пер. Н. Гинцбурга (Гораций. Оды. Эподы. Сатиры. Послания. М., 1970, с. 365).


(20) Живой вражды (лат.).


(21)

Всем занятый и ничего не делающий.
Пер. М. Л. Гаспарова (Федр. Бабрий. Басни. М., 1962, с. 22).

(22)

Дети! Нельзя, чтобы к войнам таким ваши души привыкли!
Грозною мощью своей не терзайте тело отчизны!
Пер. С. Ошерова (Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. М., 1971, с. 240).


(23)

...Равны для меня троянец и рутул.
Пер. С. Ошерова (Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. М., 1971, с. 303).

(24)

Краткость нужна, чтобы речь стремилась легко и свободно.
Пер. М. Дмитриева (Гораций. Оды. Эподы. Сатиры. Послания. М., 1970, с. 275).


(25)

Лживей парфян.
(Гораций. Письма).

(26) Пер. Н. Гнедича (Гомер. Илиада. Одиссея. М., 1967, с. 113).

(27)

...Но если придется
Новые знаки найти для еще неизвестных предметов,
Изобретая слова, каких не слыхали Цетеги,
Будет и здесь дозволенье дано и принято с толком.
Пер. М. Гаспарова (Гораций. Оды. Эподы. Сатиры. Послания. М., 1970, с. 384).

(28)

[Purpurea intexti] tollunt aulaea Britanni.
Пурпурный занавес вверх британнами тканными вздернут.
Пер. С. Шервинского (Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. М., 1971., с. 92.).

(29)

Помню я все - и как Тирсис не мог, побежденный, бороться.
Пер. С. Шервинского (Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. М., 1971. с. 51).

(30)

...Неужель небожителей гнев так упорен?
Пер. С. Ошерова (Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. М., 1971, с. 123).

(31)

...Благое
Вижу, хвалю, но к дурному влекусь.
Пер. С. Шервинского (Овидий. Метаморфозы. М., 1977, с. 170).

(32) Пер. В. Вересаева (Гесиод. Работы и дни. М., 1927, с. 41).

(33)

А хвалить горе, такую тяжелую долю, - решится ли на это кто-нибудь из философов?
Пер. М. Гаспарова. (Цицерон. Тускуланские беседы. Избранные сочинения. М., 1975, с. 314).

(34)

Правда, я огорчен отъездом старинного друга,
Но одобряю решенье его...
Пер. Д. С. Невидовича, Ф. А. Петровского. (Ювенал. Сатиры. М. - Л., 1937, с. 13).

(35) Конец - делу венец (лат.).

Hosted by uCoz