И вот я, нарушившая правила приличия…
Я иду из бара, где Харальд (из Инсбрука) со своей коллегой угощал нас стаканчиком вина. После приема у политической тетки в Grazer Burg, где я уже и так трижды, а то и четырежды подходила к официантам в чуть ли не смокингах и брала очередной фужер с белым вином. И на нашем столике скопилась уже куча пустой тары, и Маша из Вены говорит: «Они подумают, что мы алкоголики, очень уж много пустых бокалов…». А я все равно пошла и взяла еще один. Я, правда, спросила, нужно ли пойти со своим бокалом, чтобы в него налили, или просто так пойти, без бокала. На что мне было отвечено: «Так идите. Они помоют». Я и ходила и брала. И вот после всех этих бокалов Вольфганг говорит: «Мы вас приглашаем в бар». Хотя в данной ситуации все мы были равны как участники всеавстрийской конференции, и значит, с таким же успехом это мы с русской лингвисткой из Вены могли пригласить их на стаканчик. Но, видимо, они чувствовали себя все же хозяевами. Мы посидели немного в баре и разошлись.
Я иду к остановке последнего автобуса. И думаю, что если его нет, то придется ехать домой на такси. У меня есть еще в кошельке 100 шиллингов, и этого хватит. Но автобус как раз должен подойти через 15 минут. Тогда я вдруг понимаю, что голодна. Хотя на этом приеме у политической тетки была прорва еды, и почему я не наелась на дармовщину, я не понимаю… Чувствую, что щас просто умру от голода. Прямо на остановке киоск – быстрая еда. Правда, написано, что горячей еды нужно ждать пять минут. Автобус через пятнадцать, и я заказываю картошку. В конце концов, я могу себе позволить двадцать пять шиллингов на развлечение. Стою и жду. Уже просмотрела все открытки, лежащие на прилавке. Уже прослушала все реплики подходящих и заказывающих то то, то сё юнцов. А мой картофель все жарится и жарится. Наконец, выдают. Коричневый, заскорузлый, но в красивой коробочке и с салфеткой!
Страшно хочется курить. На остановке – скамейка. На скамейке – парень. Подхожу, ставлю сумку, начинаю есть этот картофель. Парень что-то спрашивает. «Bitte?..» – говорю я. Парень повторяет, и я шестым чувством понимаю, что ему надо, и выпрастываю руку с часами из-под куртки. Он смотрит на циферблат, благодарит и еще что-то говорит. Тут мне надоедает его не понимать, и я говорю, что вообще ничего не понимаю. Тогда он говорит отчетливо на правильном немецком языке, а не этом жутком диалекте, и говорит, что я, видите ли, говорю очень правильно.
Парень лысый, точнее – бритый, с торчащими, как у Мефистофеля, ушами, и я машинально думаю, что мне ему не объяснить, какие у него странные уши. Пока все это обдумываю, понимаю, что он что-то говорит насчет невозможности выразить то, что хочешь. Тогда я ему предлагаю картошки, он вежливо отказывается (наверное, заботится о своем здоровье) и продолжает чуть ли не философствовать. Я спрашиваю: «А почему вы все это говорите? Вам это интересно? Эта тема – про выражение и невозможность выражения, и вообще – про язык?» Он говорит: «Меня это очень интересует. Я все время думаю про то, как мы вообще друг друга понимаем». «Вот-вот, - поддакиваю я вежливо, именно так, как нужно поддакивать искусителю, чтобы он подумал, что ты поддался и потерял бдительность. - Я тут как раз сегодня делала доклад почти про это. И я, знаете, вообще не понимаю, зачем я его делала. Дело даже не в немецком языке, с немецким языком я почти справилась...». Он говорит: «Мой родной язык – английский. И для меня нет проблем сказать ту же мысль по-английски. Но это ничего не меняет». Тут я вскакиваю на своего бьющего копытом конька и говорю: «Вот именно! Нет никакой разницы – Mutterschprache oder Fremdschprache! Язык, - говорю я, - совсем не то средство, с помощью которого можно что-то выразить!» Я вспоминаю, что страшно хотелось курить и закуриваю. А он как раз закончил курить. И он дает мне огня. И мы продолжаем на чистом немецком языке.
- Конечно, есть смыслы, - говорит он, - но есть еще что-то, и тогда понятно, что учить иностранный язык не имеет смысла.
- Вот именно! – говорю я. – Я вообще очень пессимистично настроена насчет всех этих иностранных языков. Вы хорошо понимаете своих друзей, которые говорят на вашем австрийском?
- Нет, конечно. Но можно понимать сердцем…
- Ай, бросьте! - говорю я с помощью мимики и жестов, потому что забыла, как по-австрийски сказать это английское - «Come on…». Хотя он иногда вставляет английские фразы, как пример абсолютной заменимости одного беспомощного языка другим.
- Да-да, - говорит он. – У меня как раз была подруга два года назад. Она тоже считала, что сердцем говорить нельзя.
- Слушайте, - говорю я ему. – лучше рисуйте! Картинка – это понятно. Вот мой друг, он живет в…, я не знаю, как по-немецки…, в crazy house, так он уже давно перешел на картинки. А слова – это вообще непонятно! И никакие переводы тут не помогут!
В этом месте приходит автобус. Он говорит: «Это наш».
- Да, - говорю я, - это наш.
Беру сумку, коробочку с оставшейся картошкой, и мы садимся в автобус. В автобусе я опять предлагаю ему картошки. И он опять вежливо отказывается. Хотя уши у него очень торчат как раз в верхней своей части, и я точно помню, что по какой-то книжке это - знак сатаны.
В автобусе он продолжает говорить что-то о языках и понимании, употребляя очень часто такие слова, как Geist, Sinn, Ausdruck и прочее; совсем не кстати почему-то описывает свою внешность (Я, говорит, например, светлоглазый блондин, но в данный момент, правда, без волос), видимо, это как-то связано с разговором об австрийском национальном вопросе, так, что люди на нас слегка косятся, хотя мы беседуем спокойно, ни на кого не глядя, я, вообще, ем свою картошку, при этом не платя за проезд, но пытаясь время от времени взглянуть ему в глаза, хотя это трудно: я сама немножко косая от выпитого вина, а у него глаза слишком узкие – никак не заглянешь. Так мы едем какое-то время. Тут наступает моя остановка. Я выхожу, и он следом.
Мы проходим вместе все в том же регистре беседы буквально десять шагов до угла Glukgasse, и тут на перекрестке я спрашиваю: «Вам в каком направлении?» Он показывает прямо, а это - в перпендикулярном моему, и я слегка победно заявляю: «А мне в этом!..» И я резко сворачиваю на свою улицу. Он по инерции идет прямо. Он еще говорит мне вслед: «Удачи вам!». Я говорю: «И вам!». И я уже почти доела свою картошку и даже не собираюсь нести пакет до мусорного бака с надписью Altpapier, а намереваюсь выкинуть его прямо в кусты. Потому что черт его знает, из чего сделан этот пакет, может, это вообще Kunststoff. Но еще одно я задумала – очень хочется по-маленькому! И я просто не могу больше идти. Но на следующем перекрестке, где как раз темные кусты, стоит какой-то уже другой парень и разговаривает по Handy, как дурак, на всю улицу. А я чувствую, что не дойду. Но не было в моей жизни еще случая, чтобы я вот так просто присела на дороге… Заворачиваю на свою тропинку, освещенную если и не луной, то фонарями очень сильно, и прямо тут, в начале тропинки, не заботясь о возможных пешеходах, я расстегиваю куртку и стягиваю брюки. Боже мой! Почему я не мужчина! Ведь насколько легче было б мне жить на свете! Почему я не позвала этого парня с собой? Он бы пошел. Он просто не мог сам предложить. У них такой менталитет. В смысле, что у них есть еще менталитет. Или все еще есть менталитет. Ведь он вышел из этого автобуса, чтобы пойти потом в направлении автобусного маршрута. Странный парень. И уши Мефистофеля. А я не позвала.
В прошлый свой приезд Татьяна считала толстых. После недолгого спора относительно критериев толстоты мы сошлись на простом признаке: нормальность/ненормальность. «Вон, смотри!» - говорила Татьяна. «Нет, - останавливала я ее. – Это просто пожилая полная женщина. Она совсем нормальная, только пожилая. Что ты хочешь, чтобы она была, как девочка?..» Татьяна соглашалась, и женщина могла жить дальше, минуя наш список. «А этот? Этого-то уж точно надо сосчитать!» – горячилась Татьяна. «Но, может быть, он чем-то болен», - возражала я. «Ну, здрасьте! – говорила Татьяна. – При чем тут болезни? Это уже из области причин. А мы считаем следствие – толстяков!»
В конце концов, с критериями все как-то утряслось, и мы уже без споров принимали решение относительно того или иного штадтовца. Справедливости ради нужно сказать, что наш подсчет не давал нам полного основания заявить: среди австрийцев много толстяков. Ведь в Штадте полно иностранцев, и не столько, впрочем, туристов, сколько живущих здесь на разных легальных, не очень и совсем нелегальных основаниях. Рассматривая того или иного толстяка в качестве единицы нашего учета, не могли же мы, в самом деле, еще и учитывать его гражданскую принадлежность и, вообще, брать на себя смелость в решении такого острого вопроса, как - австриец ли перед нами. Тем более, что и среди законных австрийцев найдется достаточное количество людей, не имеющих в запасе паспорта предков…
Одним словом, мы принялись считать в Штадте всех толстяков подряд, оставив в стороне домыслы насчет национальности и гражданства. Точнее, затеяла все Татьяна. Но неожиданно для самой себя я тоже втянулась в это дело.
К вечеру второго дня подсчета я не могла поверить своим глазам: все толстяки всех полов и возрастов, до этого, видимо, упорно сидевшие по домам, покинули свои жилища и вышли в город! Их были десятки. Татьяна ликовала: «Ну! Я же говорила, что в Австрии полно толстых!».
День примерно на четвертый мы стали подозревать, что наш эксперимент не совсем чист. Несколько раз казалось, что тот или иной толстяк уже был нами сосчитан если не сегодня, то вчера, и было совершенно невозможно избежать подобных ошибок. Не раздавать же всем посчитанным купоны с просьбой предъявлять их нам при очередной встрече, дабы не быть сосчитанными дважды. Нам пришлось полагаться на свою уже не совсем девичью память. Решение принималось коллегиально. «Вроде, этот уже был…» - говорила я. «Да, вроде, тоже. Давай его запомним и пока не будем считать, но если попадется снова, тогда все-таки сосчитаем», – предлагала Татьяна.
В Вене считать не стали. Благоразумие взяло верх. Да и честность тоже: ни о какой достоверной картине наличия толстых в Австрии не могло бы быть и речи, возьмись мы за Вену. Москва – не Россия, Нью-Йорк – не Америка, а вот Вена – это Австрия. И все же визуальные методы статистики для Вены не годятся. Например, в нашей штадтовской газетке писали, что в Вене 8000 новых русских-миллионеров. Правда, не написали, в чем считать эти миллионы – в шиллингах или рублях. Скорее всего, в шиллингах. Тогда, действительно, - миллионеры. Но, гуляя по Вене, мы не встретили ни одного миллионера. Попалась, правда, группа специфических русских (честно сказать, не совсем русских) на Kartnerstrasse. Были они, как водится, в кожаных пальто, и девочка маленькая, хорошо одетая, видимо, общая внучка-племянница, все время норовила отбежать в сторону, а ее возвращали вопросами вроде: «Хочешь мороженого, Магдалина?» И Магдалина отвечала на плохом русском: «Дя!» Хотя, впрочем, ей и было-то всего года три-четыре. И потом, может быть, это мороженое так называется – «Магдалина»?… Одним словом, на глаз в Вене ничего не поймешь и можешь прийти к ложным выводам. Другое дело наш провинциальный Штадт.
Считать толстяков – это все равно что считать падающие звезды, беременных или цифры автомобильных номеров, чтобы в сумме они составили сотню. Все это, как известно, приносит счастье. Нужно только довести до ста количество учетных единиц и загадать желание. Татьяна назагадывала кучу желаний, если быть точной, то – три, потому что число штадтовских толстяков, встретившихся нам за неполный месяц ее гостевания, перевалило за три сотни. Что это были за желания, Татьяна мне не сказала. Считается, что открытая другому потаенная мечта уже никогда не сбудется. Я ничего не загадывала. У меня всегда проблемы с загадыванием желаний. Их просто нет. Даже мелких, вроде – «пусть я найду …, или пусть мне…». Нет, не знаю! Вот ведь и для примера я не могу придумать желание! Но мы считали толстых, и это было весело. Ведь и сами толстяки, согласно бытующему мнению, люди невредные и добродушные.
С таким именно чувством я и наблюдала однажды, еще до приезда Татьяны, за симпатичной троицей: мама-толстушка, папа-бегемот и кругленький малыш в коляске. Все трое подкатили к остановке, где я ждала автобуса в кругу ухоженных старушек с голубыми укладками на головах. Папаша остановился перед расписанием. Мать принялась нас всех разглядывать На лавочке сидела беременная негритянка со своей подружкой. Они что-то оживленно обсуждали. И вдруг толстуха подкатила коляску к лавочке и сказала негритянке. Той, которая сидела с краю и была как раз беременной:
- Так, ты встань! Я сяду!
Над остановкой зависла тишина. Не потому только, что подруги прекратили разговор и уставились на молодую мамашу, но и потому что все мы замерли и сжались: от добродушия толстухи не осталось и следа – сузившиеся глаза, перекошенный, дрожащий рот и серое лицо.
- Встань, я сказала!
- Почему? – совершенно спокойно спросила негритянка.
- Потому что я хочу сесть!
- Но здесь уже сижу я. Ты разве не видишь, что здесь занято? – негритянка явно издевалась, а у толстухи уже дергалось все лицо.
Ее муж почему-то не встревал в разговор и усиленно изучал расписание.
Толстуха метнула на всех нас бешеный взгляд, набрала воздуху и пустилась в такую ругань, что даже моего слабого знания немецкого в его австрийском варианте хватило, чтобы понять все, что она несла:
- Это моя страна!!! А вы уезжайте в свою Африку!!! Мы вас сюда не звали! Там и сидите на своих лавках и ждите своих автобусов! Вы все у нас тут сожрали! Вы ходите по моим улицам! Я тут живу! А вы тут никто! Вы не имеете права пользоваться всем нашим! Это все принадлежит мне! А вы убирайтесь отсюда к черту! (вообще-то, там было что-то покрепче, но смысл примерно такой).
В разгар монолога к остановке подошла пожилая женщина, и подруга беременной, подвинувшись, предложила ей сесть. А толстуха все продолжала орать.
Все молчали. Меня просто распирало от желания что-нибудь сказануть. Например, что эта семейка, видимо, находится на инвалидности, раз все они такие не по здоровому толстые. И наверное, они получают от своего государства средства к существованию, не вложив в это самое государство ничего, кроме своих собственных тел, родив (и как это им удалось?!) еще одного, такого же, видно, будущего толстяка, и что они-то как раз только едят и ничего не приносят своей стране, в отличие от этих негритянок, которые драят окна на рассвете в дорогих магазинах или многозвездных отелях. Но как мне все это сказать? В голове строились правильные немецкие конструкции: предикат на втором месте, рядом с ним субъект, остальное неважно. Но артикли! Глупо выступать в защиту прав иностранцев с таким немецким, как у меня. «Вот-вот, - заорала бы эта фашистка, - научись сначала говорить по-человечески (т.е. по-немецки)!» Что я могла? Я могла делать разные выражения лица. И я делала! Всеми своими лицевыми мышцами я выражала презрение к толстухе и солидарность с негритянками. Мои усилия заметили, впрочем, не только они. Сидевшая рядом с ними женщина стала кивать мне головой, одновременно похлопывая свою черную соседку по руке и приговаривая:
- Не обращайте внимания! Не связывайтесь! (негритянке) Просто стыдно! Не правда ли? (мне)
- Пф! Тц! М-м-м! – пыхтела и мычала я, как бы не находя слов, чтобы выразить все свое возмущение.
Я и вправду была страшно зла на эту идиотку, из-за которой всю Австрию впору было подвергнуть обструкции. Ведь молчали! Никто не сказал ни слова, как будто все эти благовидные старички и старушки оглохли и онемели!
Но судьба послала им всем спасение в виде еще одной негритянки: крупной, в кожаной юбке мини, с длиннющими ярко-красными ногтями, подошедшей к первым двум классической шарнирной походочкой. Все трое о чем-то поболтали, не обращая внимания на продолжающую орать уже куда-то в пространство белую толстуху. Затем вновь пришедшая попрощалась с нашими негритянками и только было отошла, как из кучи продуктов, которые она держала в охапку, выскользнул пакет риса, шмякнулся на землю и лопнул. Все трое принялись шарить по сумкам в поисках подходящего пакета, ничего не нашлось. И тут сразу несколько человек зашевелились, стали спрашивать друг у друга пакет, и одна пожилая женщина вынула из сумки пакет с ручками, подошла к негритянке, и они вместе стали засовывать в него продукты, подняли наполовину опустошенный мешок с рисом, для него нашелся маленький пакетик еще у одной бабуси. И эта картина запихивания и укладывания продуктов, бесконечные «Danke!» и «Bitte!», как будто отрезала от всех нас беснующуюся мамашу. Тут и автобус подошел. И мы все стали в него загружаться. А толстяки почему-то пошагали на противоположную сторону, в кондитерскую, видимо, съесть по доброй порции штруделя от расстройства, что никто их не поддержал.
Они не стали садиться в автобус, которого тоже ждали долго, как и все мы. И это был тот редкий случай, когда автобус, как нарочно, не пришел вовремя, чтобы дать нам всем возможность разыграть всю сцену от начала до конца. Но оказалось, что как раз в это время проходила первомайская демонстрация иностранцев. Мы увидели ее, когда сидели в автобусе и пропускали небольшую, человек в 60, группу: впереди шли разноликие парни и девушки студенческого вида, за ними – турки с портретом своего президента, следом – братья-славяне всех сортов, замыкали шествие – веселые ребята-негры, отбивающие такт на всяких тамбуринах и погремушках, танцующие по ходу дела, в веселых разноцветных беретиках, легкие, свободные, готовые из всего сделать развлечение. Над шествием кружил патрульный вертолет, в раструбе каждой Strasse и самой крошечной Gasse стояло по паре полицейских в спецформе, впереди беспечных студентов и позади танцующих негров медленно ползло по машине с мигалками. И вся эта демонстрация производила столь странное впечатление, что я сказала по-русски:
- Ничего не понимаю!..
- See haben Reht! - откликнулась моя знакомая старушка.
Когда Татьяна уехала, я еще какое-то время по инерции вскидывалась при каждой толстухе, вползающей в трамвай, но постепенно эти реакции сошли на нет, и Штадт опять стал нормальным городом, без толстяков. Зато появились сумасшедшие.
Чтобы сойти с ума, нужна почва. Сойти с ума на почве любви – романтично, но опасно, потому что вдруг начнешь вытворять что-нибудь непотребное и вообще неприличное. Сойти с ума на почве политики – благородно, но глупо, потому что этому сегодня уже мало кто сочувствует. Сойти с ума на почве семейных неурядиц – мелко, хотя многим понятно.
Сумасшедшие появились сразу. В первую же неделю моей жизни в Штадте мне встретилась на улице странная женщина. Она была настоящей оборванкой, худой, с космами седых волос, с иссушенным лицом, лет до сорока. Сначала я приняла ее за бомжа. Потому что бомжи есть везде, и я не была столь наивна, чтобы полагать, что в Австрии бомжей нет. Но когда она дошла до края тротуара и остановилась в явной нерешительности перед паребриком, весь ее вид: переминающаяся с ноги на ногу костлявая фигура, отчаянное выражение лица, как если бы она стояла на краю пропасти, страдальческие взгляды то на ждущих автобуса людей, то на машины, то на себя сверху, так гусыня рассматривает свой живот, – все это сразу сделало ее штадтовской сумасшедшей №1. Впрочем, тогда я их еще не считала.
Я встречала ее регулярно. И если по несколько дней не видела, начинала волноваться: а вдруг с ней что-нибудь случилось. Где и с кем она живет? Что с ней произошло? Мне до сих пор кажется (когда подсчет штадтовских сумасшедших в самом разгаре), что в ней живет какой-то особый, очень сильный дух, который, возможно, и вытеснил в ней то, что мы называем разумом. У нее всегда очень сосредоточенное лицо. Как у человека, занятого постоянной внутренней работой. Не часто здесь попадаются такие лица. Меня к ней прямо тянет. Но я не решаюсь с ней заговорить.
Итак, я называю эту женщину Аной и присваиваю ей номер 1. Это справедливо, хотя с того момента, как я решила считать сумасшедших, я ее ни разу не встретила. И все же №1 зарезервирован за Аной. Но сначала была Анита.
Анита пришла к нам в дом в гости. Милая молоденькая толстушка, которую Татьяна уж наверняка бы сосчитала. Мы сразу подружились с Анитой. Она была подругой моей хозяйки - Дани, ночевала в маленькой комнатке рядом с Даниной спальней, возилась вместе с ней на кухне, по вечерам на кухне же повторяла французский по какому-то школьному учебнику и говорила мне, когда я заглядывала на кухню:
- Я совсем забыла французский! Нужно подучить.
Пару раз она садилась за пианино в Даниной комнате и после нескольких весьма неуклюжих гамм принималась за Бетховена. Соната «К Элизе» не продвигалась дальше первых знаменитых тактов. Анита выходила из комнаты и огорченно говорила:
- Я все забыла! Нужно заниматься каждый день! Мой педагог будет очень мной недоволен!
А вот массаж Анита делала отлично. Каждый вечер она смазывала мне спину каким-то специальным маслом, который сама же и принесла, усаживалась верхом на мой зад, и принималась добросовестно, не жалея сил, мять и растирать мои мышцы. Я кряхтела. Анита пыхтела. Мы хохотали, как сумасшедшие, когда она всей тушей валилась на меня, поскользнувшись на ковре, который катался по гладкому паркетному полу. Алекс, живший тогда за стенкой и целыми днями дующий в свою флейту, колотил в стену, чтобы мы не ржали так громко. Анита колотила в ответ, и нам было очень легко и весело.
Анита показывала мне фотографию своих детей, у которой почему-то был оторван клок. Их было двое: совсем маленькие мальчик и девочка. Я удивилась, что Анита такая молодая мать. Здесь не принято рожать рано. На это Анита рассказала мне вполне заурядную историю про первую любовь. Правда, после появления второго ребенка эта первая любовь смылась, и алименты не получить, потому что он вообще исчез и его не могут найти.
- А с кем сейчас дети?
- Дети с мамой. У меня замечательная мама. Она их очень любит. Те родители хотели забрать детей к себе, но мы с мамой не дали.
- Но ведь ты уже живешь здесь третью неделю. А дети там!
- Понимаешь, - сказала Анита, - Дани моя подруга, я у нее просто отдыхаю. Это у меня такой отпуск. Я сидела с детьми три года, теперь выхожу на работу. Мне нужно отдохнуть от дома и хозяйства. Но знаешь, я не умею совсем отдыхать. Вот теперь, например, я задумала вычистить у Дани духовку. Я куплю специальное средство.
И она действительно его купила. Объяснила всем в доме, что на ночь обработает духовку этим средством и чтобы никто духовку не включал. Дани была здесь же. Вот что для меня удивительно. То есть это потом стало удивительно. А пока – все обыкновенно, ничего особенного.
Однажды мы поехали с Анитой в торговый центр на окраине. Она провела меня по всем большим и маленьким закоулкам этого огромного города, научила всяким хитростям, вроде бесплатной Колы в спортивном магазине, и заполнила за меня формуляр для пластиковой карточки покупателя. «Три процента скидки – это не плохо, а?» – сказала Анита. Выяснилось, правда, что карточка - это такая уловка, потому что товары ты все равно покупаешь за сто процентов, но в конце года тебе по почте приходит чек (здесь это называется Guttschein) на сумму, равную трем процентам от сделанных тобой покупок, который ты можешь потратить только в том же магазине, где, понятное дело, раз уж ты приперся в такую даль, ты сделаешь покупок не на эти несчастные 112 шиллингов, которые указаны в твоем гутшайне, а наберешь еще кучу всякой ненужной ерунды на целую тысячу, которую и заплатишь, радуясь сэкономленным 112 шиллингам. Теперь-то я на такие штучки не покупаюсь. Но тогда Анита со знанием дела заполнила формуляр, мне выдали приличную именную карточку, которая украсила внутренности моего портмоне.
Через несколько дней я снова была в этом магазине и, расплачиваясь в кассе, подала продавцу карточку. Компьютер на нее не среагировал. Продавец объясняла что-то про какие-то ошибки. Я ничего не поняла и дома рассказала об этом Аните. Она все еще жила у нас. Анита сказала:
- Тебе просто повезло, что я устроилась работать в этот торговый центр, в Икею! Как раз с четверга. Давай твою карточку, я все сделаю.
- В Икею? Это же грандиозная фирма! А что ты будешь там делать?
- Я буду работать на минигрузовике, развозить товар по заказчикам.
- Здорово! – сказала я. – Можешь взять меня с собой, когда поедешь из города порожняком?
- Конечно, - ответила Анита. – Я тебе позвоню в понедельник и скажу, во сколько я за тобой заеду.
В понедельник утром Дани позвала меня к телефону. Звонила Анита. Мы условились, что она заедет за мной в два часа дня. К этому времени я должна успеть прибежать из университета.
- Я буду как штык! – сказал я.
- Отлично! До встречи! – сказала Анита.
Больше я ее не видела.
Прождав в понедельник до трех часов, я сказала Дани на кухне с раздражением:
- Странно, что Анита оказалась таким необязательным человеком!..
- А что? – спросила Дани.
- Ну мы же с ней договорились поехать в Икею, она там теперь работает.
- Кто работает? – спросила Дани.
- Анита! Она работает на грузовике.
- Где? – спросила Дани.
- О, господи! - сказал я. – В Икее!
- Что ты, Ника, - сказала Дани и посмотрела на меня с сочувствием. – Она не может нигде работать, она же инвалид.
- Как это инвалид? У нее все на месте.
- Ну, она больная. Понимаешь? – сказала Дани и, слегка присвистнув, покрутила пальцем у виска.
- Ка-а-ак?!! А дети? Дети нормальные?
- Да ты что, какие дети. У нее никого нет. Она, наверное, хочет, чтобы все было…
- А муж, а … Но, может быть, она просто врет. Знаешь, у нас на работе была одна такая. То она в Японию летит с лекциями, то ей присуждают звание главной женщины мира. Но все-таки она была здорова. В принципе. Просто такая врунья.
- Нет, Анита больная. По-настоящему. У нее пенсия.
- Боже мой, Дани, почему же ты мне сразу не сказала?!! Я же всему верила. Она мою карточку пластиковую унесла…
- Я думала, ты сразу поняла. Мы все это знаем. Вот теперь у нас нет духовки. Нужно покупать новую.
- ???
- Анита налила туда какую-то ядовитую смесь, и все железо в духовке проржавело за три дня.
- Но зачем же ты ей позволила? Ты же знала все про нее. Она вообще могла бы что-нибудь тут спалить!
- Ну как я ей не позволю, она хотела помочь. Она просто больной человек. Духовку мы купим. Руди сказал, что эту плиту все равно нужно было менять. А пока можно печь в маленьком домике, у Иоахима. Днем его обычно не бывает дома. У меня там отличная духовка.
Итак, Анита – это два.
А потом приехала Грета. Услышав звуки бетховенской «Элизы», я решила, что вернулась Анита.
- Нет, - сказала Дани. – Это моя подруга из Вены. Ее зовут Грета, Маргарита.
- И она что, тоже не совсем? - спросила я.
- Как ты догадалась, Ника! Ты просто гений! – Дани звонко расхохоталась.
- Дани, - спросила я осторожно, - у тебя все подруги такие?
- Не-е-т, конечно, нет. Это так получилось. Мне их жалко. Но про Грету ты сразу поймешь. Это видно.
- А на чем у нее сдвиг?
- Что значит «на чем»?
- Ну, в чем конкретно она ненормальная?
- А! У нее мания.
- Какая?
- Разные мании. Ты увидишь.
Мании Греты оказались совсем не страшными и приносили ощутимую выгоду. Грета таскала пакетики сахара из всех кафехаусов, макдональсов и баров, которые она регулярно посещала. У нас в доме эти пакетики не переводились. Они и раньше были в неимоверных количествах, и мне всегда было неловко спросить, откуда они берутся. Оказалось, что Грета в Вене их копила, а потом с оказией передавала своей подруге в Штадт. Остался, правда, тайной огромный, в человеческий рост, черный мешок для мусора, наполненный до краев нейлоновыми колготками шестого размера, который появился в тот день, когда Грета поселилась в нашем доме окончательно.
Она вернула городской фирме свою Венскую квартиру, в квартиру в Штадте, купленную для нее на какое-то наследство, Дани подобрала квартирантов. Грета приехала в Штадт, купила годовой проездной билет на городской транспорт, перешла на полное Данино обслуживание, за что регулярно платила ей определенную сумму, впрочем весьма скромную, и поселилась у нас, видимо, навеки.
Грета была на вид безобидной и полезной в хозяйстве. Главная ее мания заключалась в ходьбе по магазинам. В любую погоду дважды в день она отправлялась в город. До обеда она делала «малый круг» на трамвае, заходила в Хофер, который неизменно хвалила за низкие цены и неплохое качество, правда, черный хлеб в Хофере никогда не брала, а только в Цильпункте, но Цильпункт находится в маршруте номер два, послеобеденном «большом круге» на автобусе по окраинам Штадта, так что черный хлеб можно было получить только к вечеру. Мне приходилось изощряться в своих заказах Грете, чтобы не потонуть в бесчисленный пачках риса, муки и сахара, которые она таскала для меня из магазина. Каждый раз, покупая что-нибудь в Хофере по дороге домой, я намеренно не брала, например, молоко, чтобы можно было заказать его Грете. А уж булочки были просто ее святой обязанностью. Она бы не поняла меня, если бы я вдруг заявилась с работы с булками. Потому что булки покупает она. Иногда мне приходилось увиливать от Греты, когда деньги кончались и нужно было дотянуть до зарплаты.
- Что Вы хотите, чтобы я Вам завтра принесла, фрау Ника? – ловила меня Грета на выходе из ванной.
- Спасибо! Ничего не нужно. У меня все есть, – отвечала я как можно любезней.
- Спасибо, - как эхо отзывалась Грета. – Я просто спрашиваю. Спасибо.
- Спасибо, Грета! Но мне, правда, завтра ничего не надо. Может быть, послезавтра…
- Спасибо. Я просто спрашиваю. Рис?
- Нет, рис еще есть. У меня много риса.
- Спасибо, фрау Ника! Скажите мне, если у вас появится какое-нибудь желание. Молоко?
- Нет, молока завтра не надо.
- Я просто спрашиваю. Скажите мне завтра, если у вас будет пожелание! Спасибо!
- Обязательно! Спокойной ночи!
- Спасибо! Спасибо Вам, фрау Ника! Спокойной ночи.
Грете до всего было дело: чья это сумка здесь стоит? а Митя дома? (вопрос ко мне), а мама дома (вопрос к Мите), могу я Вам чем-нибудь помочь? это нужно выбросить… Нет, Грета, ради бога, не трогайте, это свежая газета, я еще не читала, ее только что принесли! Ах, так! Конечно, конечно... Я сегодня нашла замечательный пакет в мусорке. Посмотрите! Совсем целый. С ним можно ходить в магазин. (Только не за моими булками…). Посмотрите, люди выбрасывают совсем чистые листы бумаги, на них написано только с одной стороны, но с другой можно еще много чего написать, мне всегда нужно записывать покупки. Дани будет рада, я нашла для нее фольгу у мусорки. Большие куски. Кто-то выбросил. В них можно еще заворачивать (Осторожно, Дани!).
Наши обеды и ужины на общей кухне вызывали у Греты неослабеваемый интерес. Она садилась напротив или стояла, прислонившись к шкафу, и провожала каждую ложку, отправляемую нами в рот, не только взглядом, но и движением головы и всего корпуса. Митька не мог при ней есть и поносил бедную Грету последними русскими словами, улыбаясь при этом так нагло, что она не могла не ответить ему улыбкой.
- Прекрати, как тебе не стыдно! Она больной человек!
- Я сожгу все ее бумажки, она запутается в своих счетах! Вот она и попсихует! Я натравлю на нее Ёрика! Я вышвырну ее сумку на помойку! Ей тоже туда дорога!
- Митя! Неужели тебе нисколько ее не жаль, - говорила я и улыбалась Грете, заглядывающей мне в рот. Грета тут же расплывалась в ответной улыбке, выпятив нижнюю челюсть и сморщив свой мясистый нос.
- Не могу, не могу, - бубнил Митька. – Не могу смотреть на ее лысый череп. Почему у нее ноги синие? Она монстр!
Грета, безусловно, не была красоткой. Но что-то в ней было. Какая-то изюминка. Не будь она сумасшедшей, не будь у нее этого не оставляющего сомнений идиотского выражения лица, она была бы интересной женщиной: высокой, статной, с благородной, слегка крупноватой головой и на удивление маленьким размером ступни. Волосы, кстати, позже отрасли и оказались никогда не причесываемыми пепельными кудрями. Она носила платья (почему-то всегда клетчатые) прямо на голое тело. По крайней мере, голое в его верхней части. И порой пуговицы из-за толстого брюха расходились и грудь едва не вываливалась. Я показывала Грете на ее платье, и она всегда спокойно говорила:
- А, расстегнулось…
В любую погоду она была полуодета. Возвращаясь с очередного «круга», она шлепала промокшими насквозь туфлями, тащила на сгибах обеих оголенных посиневших рук (куртка или кофта всегда расстегнуты, а рукава засучены выше локтя) кучу пакетов, с покупками и совсем пустых, прижимала к груди черный хлеб, упакованный, слава богу, в целлофан, и вся ее квадратная фигура, раскачиваясь, сразу занимала собой всю тропинку к дому, видную из моего окна.
- А-а-а! – радостно и добродушно говорила Дани, увидев ее из окна кухни. - Вот и Грета идет!
Непостижимо! Непостижим Данин характер. Я в течение месяца пыталась найти нам с сыном другую квартиру, до того невмоготу было мне жить под постоянным взглядом Греты, следить за тем, чтобы она не ставила на обеденный стол свою грязнущую сумку (которую Дани стирала-стирала, а потом посоветовала Грете ее выбросить и купить новую, что та и сделала, на удивление без спора), отказаться от приема ванной, довольствуясь душем (общая и с Гретой ванна меня как-то не прельщала, ведь в Австрии нет наших надежных абразивных паст), вообще сносить рядом повседневную ненормальность: полураскрытый рот, частые и обильные кровотечения из носа, гримасу какого-то болезненного интереса, движения безумного человека – не очень уверенные и неточные, когда по бумажке, лежащей на столе, хлопают всей пятерней, не соображая, как ее отлепить от скатерти. Я поймала себя на том, что сама хочу скорчить подобную рожу и так ходить по улицам. Особенно трудно удержаться от того, чтобы не посмотреть на кого-нибудь в автобусе Гретиным взглядом. Вот был бы эффект! Что мне тоже хочется раскачиваться в разные стороны при ходьбе, а ложку держать в кулаке. Хочется бухаться на стул с высоты всего роста и говорить спасибо по сто раз на дню.
Поймав себя на всем этом, я решила, что лучше съехать с квартиры. В самом деле, говорила я себе, с какой стати я должна терпеть то, что мне физически тяжело. Я ведь ей не мать, не сестра, не дочь. Ей от моего терпения ни холодно, ни жарко, значит, и о благородной помощи убогим и сирым речь не идет. К тому же она сама будет поблагородней меня. Ее родители – какие-то аристократы из семьи времен Австро-Венгерской монархии, давшие ей образование, в том числе и музыкальное, оставившие в наследство не только голубую кровь. Дани ее подруга. Она дала слово ее родителям на их смертном одре. Вот она и терпит. Она в курсе всей драмы Гретиной жизни. Точнее, драмы только с нашей точки зрения. Грета счастливица! На днях она выиграла туристскую поездку в Испанию на десять дней, в приличный отель с полупансионом, в компании таких же, как она, знатоков кроссвордов (она регулярно покупает книжку кроссвордов, благодаря чему и выиграла это путешествие). Алекс весь кипел от зависти. Но Грета не поедет в Испанию. Ведь ей нужно ходить по магазинам и у нее годовой проездной билет. Ведь пропадет целых десять дней.
Она и вправду счастлива, потому что живет абсолютно так, как хочет. И в один прекрасный день я вдруг поняла, что уже не ищу в газете странички с объявлениями о сдаче жилья в наем. Я полностью примирилась с Гретой. А заодно и с собакой Ёриком, который лает, как псих, прямо под моими окнами, потому что ненавидит строителей и их механизмы, урчащие с семи часов утра на стройплощадке как раз за нашим забором, где строится целых четыре дома, из-за которых в нашем саду собираются вырубить затеняющие будущих соседей деревья, где круглый год резвятся белки, а в толстенных столетних ветвях прячутся птицы, под чье пение я и просыпалась бы, если бы не экскаватор за забором, не Ёрик под окном и не Грета под дверью моей комнаты, зычным голосом разговаривающая через балкон с Дани, копошащейся в такую рань в саду.
В общем, Грета – это три и я остаюсь.
- Шницель с булкой! Пиво! Большое пиво!
Голос был странным. Вроде бы женским. Я повернула голову, жуя свой хот-дог, и обалдела. Впечатление было столь сильным, что я не сразу ощутила стойкий запах грязного тела, исходящий от хозяйки безумного тюрбана. Как он держался на голове?!
Видимо, в прошлом это был настоящий атласный тюрбан какого-то персидского падишаха: высотой не менее полуметра, свернутый умелой улиткой с колеблющейся верхушкой, грозящий сверзнуться с головы хозяйки наземь, или того хуже, прямо на вас, если вонь не помешала вам приблизиться к ней на такое опасное расстояние. Кажется, что из-под этого тюрбана спокойно могут повыскакивать не только мелкие насекомые, но и звери покрупнее – крысы, драные коты, какие-нибудь полудохлые нутрии.
Я не смогла доесть свой хот-дог, оно и к лучшему, все-таки это очень вредная для здоровья еда, и только в минуты крайнего отчаяния я подхожу к этим уличным киоскам.
Я отошла на трамвайную остановку около магазина С&A и стала разглядывать шахиню. На ней было несколько слоев одежды, из складок которой она извлекала какие-то ей одной ведомые штучки, мне было не разглядеть. Да и вообще, возможно, это были всего лишь манипуляции с юбками, кофтами, куртками, какими-то пальто, суетливые и бесцельные движения, которые дама выдавала за деловую жизнь, протекающую прямо здесь, у стеклянных стен двух огромных штадтовских магазинов. Возможно, что и все ее вещи были при ней, потому что рядом оказалась пара больших тряпичных мешков, перевязанных, как и полагается, бечевками – этаких настоящих нищенских сум, и узел с какими-то чуть ли не одеялами. Она была похожа на беженку. Но я уже научилась безошибочно узнавать местный диалект.
Она вела себя очень по-деловому. Ела шницель, засунутый в булку, запивала пивом. Шарила по своим тряпкам. Развязывала и снова увязывала свои мешки, передвигала их, устраивая покомпактней. При этом она ничуть не заботилась о своем тюрбане: наклонялась, вертела головой в разные стороны. И у меня каждый раз замирало сердце, когда живая гигантская улитка зловеще кренилась на сторону, грозя увлечь за собой не только что голову, к которой она почему-то прилипла прямо своим входом, но и тело, прикрепленное к этой голове. Ничего, однако, не происходило. Дама разгибалась, выпрямляла голову, тюрбан, раскачиваясь, постепенно утихомиривался, и было совершенно невозможно понять физику всего происходящего. Потому что же есть разные там законы земного притяжения и прочие объективные вещи!
Я вижу эту даму очень часто. Пожалуй, не было случая, чтобы, проезжая на трамвае мимо С&A, я не увидела ее тюрбан. И все те же при ней мешки. И все так же деловито она располагается на лавке перед магазином, там, где стоит киоск быстрой еды. Но до сих пор встречаются люди, которые видят ее впервые. Это понятно по их реакции: они сначала торопеют, потом неловко отводят глаза, потом снова смотрят на нее, уже улыбаясь, как бы говоря: «А-а-а! Это такой розыгрыш? Или карнавал?», дергают своего спутника и кивают на даму, но потом улыбка сходит с их лица, наступает момент полного недоумения, когда взглядом они соизмеряют высоту тюрбана и рост самой дамы, и наконец, полное разочарование: «Все понятно. Она просто ненормальная».
Но послушайте, это же не объясняет того, как он держится на ее голове! А ведь это очень важно, потому что именно этот тюрбан позволяет мне ее сосчитать. Дама в тюрбане – это четыре.
Все-таки удивительно, как это простые вещи могут становиться символами. В принципе, ничего удивительного в этом нет, если учесть, что весь мир, который меня окружает вот уже третий год, состоит из сплошных вещей. Мне нельзя отвлекаться на посторонние, тем более какие-то философские темы, поэтому я просто констатирую факт: Австрия – это сплошные вещи, материя. Это не значит, конечно, что весь остальной мир – сплошной дух, тем более, могут подумать, что это критика, а вот, мол, у нас, в Росссии… Нет, еще раз – нет! Это просто факт, к которому стоит привлечь внимание, потому что только здесь я могу смело внести человека в мой список, если у него в руках более, чем…, ну скажем, 6 пластиковых пакетов из супермаркетов.
Моя подруга Хельга говорит: «Неприлично путешествовать с пластиковыми пакетами! Нужно ездить только с чемоданами!» С ней трудно спорить, хотя пластиковый пакет – это очень удобно. Я говорю:
- Ну хотя бы один-то я должна взять, для еды и питья в дороге.
- Нет, - твердо заявляет Хельга. – Для этого есть специальные сумки или корзинки. Русских всегда можно узнать по этим дурацким пакетам.
- Но я же его потом выброшу, когда мы съедим всю еду! А с этой сумкой я что буду делать? С собой тащить?
- Да, она пригодится для другого раза.
Хельга неумолима. Она научила меня путешествовать с чемоданами и со множеством всяких специальных, облегчающих трудные дорожные условия штучек. В конце концов, начав с бросовых чемоданов, достававшихся мне от приятельниц Хельги, я закончила тем, что приобрела в магазине целый набор фирменных кофров на колесах, с кодовыми замками и с бирками для моего адреса, на случай, если вор нечаянно возьмет в аэропорту Шереметьево мой чемодан, чтобы он мне позвонил, а еще лучше выслал мне его по почте.
Я купила для продуктов два холщовых мешочка с надписью «Spar». И теперь уже не пользуюсь пластиковыми пакетами «Hofer», за которые к тому же каждый раз приходится платить (тут вам не Америка), а с достоинством складываю свои хоферовские продукты в шпаровские мешки. «Культура!» – как говорила моя дорогая бабушка. И никто не догадывается, что я иду из Хофера. Ведь в Шпар я из принципа не хожу.
Клаус ходит, и тоже из принципа. Он вообще не поддерживает своим трудовым шиллингом тех магазинов, где не налажен прием стеклотары. И вовсе не потому, что он меняет пустые бутылки на полные в трудные похмельные моменты своей жизни, как это заведено в моем отечестве, а потому что он – зеленый! Он пытался и меня поставить на тропу Гринпис, и в один из первых дней, настоятельно рекомендуя мне Шпар, он разъяснял, что глагол sparen означает «экономить» и что, мол, в магазинах этой серии все очень дешево, а что в Юлиус Майнл ходить не надо, там очень дорого. И только спустя почти месяц, я узнала, что наш магазин – это Хофер. Ну еще изредка, к празднику – Цильпункт. И никаких Шпаров! А Юлиус Майнл не нравится Клаусу вовсе не из-за цен, а из-за обилия пластиковых упаковок, вредных для окружающей среды. Хотя я уважаю Клауса за его принципы. Но у меня есть собственная гордость. И если бы в Хофере продавали не пластиковые, а холщовые мешки с надписью «Hofer», я, не задумываясь, носила бы продукты в этих мешках, потому что мне не стыдно покупать в Хофере. Но у них холщовых мешков, слава богу, не продают.
А тут входит в автобус мужчина. Средних лет. И вносит одиннадцать (!) пластиковых пакетов с ручками из разных супермаркетов: четыре из Меркура, три из Хофера, два из С&A и еще два с непонятной мне символикой. Причем все пакеты неполные, так что все их общее содержимое вполне уместилось бы в трех. Из одного, например, пакета торчала только ручка зонтика.
Первая моя мысль, признаюсь, была – иностранец. Из бывших югославских республик.
Мужчина расположил все свои пакеты на полу, закомпостировал билетик и стоит себе, держась за поручень. Абсолютно нормальный мужик, вполне приятной внешности, прилично одетый. Он спрашивает что-то у девушки, сидящей поблизости. Та ему отвечает. Он говорит еще что-то. Обращается к старику рядом. Тот неопределенно кивает. И тут я понимаю, что его пора сосчитать!
Из его не очень связной речи и из смущенного лица девушки я шестым чувством догадываюсь, что он моя учетная единица, и начинаю прислушиваться. Так и есть: политика и экономика в Австрии, судя по его нервному к этим проблемам отношению, не на высоте! И как это люди не понимают, что нужно действовать! И еще что-то в этом роде, но я не очень хорошо понимаю, что он имеет в виду. Девушка пожимает плечами. Старик хмуро молчит. В уже достаточно возбужденном монологе мужчины я различаю какие-то явно критические высказывания в адрес каринтийских политиков. И в целом – каринтийского правительства. Жду, не прозвучит ли ключевое имя, чтобы убедиться в правильности моего понимания. И оно не заставляет себя ждать: «Хайдер!» Время от времени мужчина вставляет вежливые риторические фразы, типа: «Вы не находите?». Но никто уже ничего ему не отвечает, потому что девушка старательно смотрит в темное окно, старик, вообще, отошел на заднюю площадку, а сидящие делают вид, что спят.
В общем я его сосчитала. Потому что ведь не хочется думать, что весь наш автобус мирного 36 маршрута собрал в этот поздний час одних приверженцев национал-социализма, которые из принципа не желали вступать в контакт с противником голубого Хайдера, который, кстати, голубой вовсе не по-нашему, а по-австрийски: мой друг и коллега Клаус – зеленый, а Хайдер – голубой, а наши голубые, невзирая на свою политическую окраску, в Австрии – розовые.
Так что, антихайдеровец – это пять.
Чтобы верно произнести это чисто австрийское пожелание приятного аппетита, нужно освоить его специфическую интонацию. Если бы вы были маленькой девочкой, этакой стеснительной тихоней, и вас спросили бы ласково: «Девочка! Как тебя зовут?», вот тогда бы вы и ответили: «Ма-а-альцайт!», в смысле, например: «Га-а-аля…».
К этому «Ма-а-альцайт!» привыкаешь так быстро и прочно, что уже не можешь поднести ложки ко рту без того, чтобы не произнести это заклинание, дескать, можно начинать, приступаем к еде. Здесь это говорят и вместо обычного приветствия, если встретят вас в обеденное время. И тогда, признаться, это раздражает. Какого черта? Я-то не отправляюсь в ресторанчик, чтобы подкрепиться, как этот встретившийся мне клерк, намекающий на то, что клиент приперся не вовремя – сейчас «мальцайт» и нечего отвлекаться от столь важного момента!
Поэтому ничего удивительного в том, что я автоматически, хотя и очень доброжелательно, без тени иронии, сказала это «Мальцайт!» старушке, жующей сандвич из супермаркета на автобусной остановке перед Цильпунктом. Я просто не могла проигнорировать ее обед, потому что было самое что ни на есть обеденное время – 12.30 – и она очень уютно расположилась на остановочной лавочке. Старушка доела булку с чем-то внутри, достала небольшой банан и большую полуторалитровую бутылку фруктовой воды.
- Это мой десерт, - объяснила она. – В этой бутылке – полтора литра. Я ее буду пить сегодня целый день. Банан один. Потому что он может завтра уже быть не свежим. Я не покупаю на два дня. А воду лучше покупать полтора литра, тогда выходит… Сейчас я посчитаю и Вам скажу.
Я уже начала к ней приглядываться, еще не веря своим подозрениям. Да нет, нормальная бабка! Вон и туфли у нее приличные. Сумки, правда, нет. Опять пресловутый пакет. Ну что я, в конце концов, прикапываюсь к этим пакетам! Старуха как старуха. Сидит, вся обсыпанная хлебными крошками, скамейка завалена: пластиковый пакет, бумажный пакет от бутерброда, салфетка, которая прилагается обычно к бутерброду. Вот она пытается открутить пробку у бутылки. Ничего не получается. Беспомощный взгляд на меня.
- Давайте я вам помогу!
- Спасибо! Большое спасибо! Эти бутылки никогда не открываются. Вы ждете 63-й? 36-й только что ушел. Глюк-глюк-глюк – пьет бабушка из бутылки. – Это хороший лимонад! Он дешевый и очень хороший. Я его буду пить сегодня целый день. А вы уже обедали? Этот обед сегодня стоил 37 шиллингов. Это очень дешево! Лимонад я могу не считать на обед, потому что я его буду пить целый день, понимаете? Разве вы можете пообедать в городе за 37 шиллингов? С десертом? Это очень дешевый обед. Вы сегодня уже не успеете, сейчас придет 63-й! Но нужно всегда считать! Я считаю, и получается очень дешевый обед! Сейчас время обеда. Я обедаю всегда в это время. А вы уже не успеете! Мне очень жаль! Ах, вы уже обедали? Но этот обед – он очень дешевый! Вот вы сосчитайте: багет – 25 шиллингов… А-а-а! Ваш автобус! Всего хорошего! Вы всегда должны считать!
- Да, - сказала я честно, - я всегда считаю. Ма-а-альцайт!
- Ма-а-альцайт! – ответила бабушка № 6.
В автобусе сидел № 7. Точнее, сидела. Но мне почему-то так жаль было обедающую на остановке старуху, так тяжело было признать в ней мою учетную единицу, что я просто с неприязнью посмотрела на молодую, гладко причесанную женщину. «Ты-то что, ты-то куда, ты-то молодая и на вид здоровая, тебе-то что неймется, с чего ты-то соскочила с ума!?» – подумала я. И женщина ответила мне визгом:
- Я ей сказала, чтобы она не делала!!! А вы все! Все!!! Быстро все прочь! Прочь!!! Я сказала, я не хочу даже слышать! Чтобы я не слышала больше!!!
Она то бормотала себе под нос, глядя прямо и жестко в глаза тому, кто случайно встречался с ней взглядом, то переходила на визг, хрипела от злости, скрежетала зубами, желваки играли на худом лице, глазки, маленькие и серые, просто буравили каждого неосторожного, голос срывался, она тяжело дышала, потом немного успокаивалась, продолжая бормотать, и все терла и терла себе большой палец правой руки пальцами левой. Терла до скрипа, не останавливаясь, и ритм, в котором она протирала до мяса свой палец, убыстрялся с приближением нового взрыва ругательств в неизвестно чей адрес. Каждый вновь входящий напарывался на ее взгляд, принимал на себя первую пару фраз и тут же ориентировался в обстановке: глаза отвести, лицо расслабить, не смотреть, не слушать, даже не перекидываться с другими пассажирами сочувственно-понимающими взглядами, потому что ничего не происходит, к нам это не имеет никакого отношения…
Этой женщине не стоит давать имени. Как не стоит описывать и еще трех подобных, встреченных мной в Штадте. Потому что все они, как один человек: они говорят, говорят, говорят. Чаще всего они очень воинственно настроены по отношению к невидимому нам собеседнику. Весь спектр агрессии – от недовольного брюзжания до бешеной злобы – могут предложить вам сумасшедшие этого типа. Ни разу не встретился мне человек, который бы, разговаривая сам с собой (или с кем там он, вообще, разговаривает, когда мы думаем, что он разговаривает сам с собой), не вел бы эту беседу в жанре острой дискуссии, в обвиняющей, даже изобличающей манере, где главным аргументом выступает уверенность в собственной правоте и какое-то даже злорадство, что все именно так ужасно и обстоит, как он, этот провидец, предполагал. Почему никто не твердит себе под нос что-нибудь вроде: «Пожалуйста, проходите! Как я рад(а)! Ах, какой сегодня день! Вот здесь красивый цветок! Я люблю пирожное!»?
Ни в коем случае не хочу я приписать всем сумасшедшим агрессивность характера. Я говорю только об этом типе монологистов, или виртуальных диалогистов. Потому что среди других встречается достаточно много добродушных, веселых и приветливых.
А тех несчастных, замкнувших собой первый десяток, жаль больше всего. А добродушных, веселых и приветливых не жаль.
В самом деле, чего же жалеть счастливых молодых людей, разговаривающих о свадьбе, о маме невесты и о бабушке жениха, об их будущей квартире, о скатерти в новую столовую, которую невеста купила сама, без маминой помощи, о вечеринке, назначенной на субботу, о том, что жених забыл, где был его друг в понедельник, а друг – сидит тут же, в трамвае, напротив жениха с невестой – и удивляется: «Как? Мы же с тобой вместе были!», «А-а-а! – бьет себя по лбу жених, – я совсем дурак какой-то, мы же вместе с тобой были», и все заливаются смехом и подтрунивают друг над другом. А потом к ним подходят еще двое друзей, и один из них гладит нежно невесту по почти лысой голове и спрашивает жениха:
- Малышка тоже сейчас выходит?
- Ну, конечно! Мы же вместе выходим!
- И я выхожу, – говорит друг, который сидел напротив.
- Ну и мы выходим, - говорит тот, что гладил невесту по голове.
Тут оказывается еще один, толстяк, но я его теперь считаю уже на другом основании
- Вы что это, все выходите?- спрашивает толстяк.
- Да, все выходим, - говорят все.
- Я тоже выхожу, - радостно сообщает он.
И люди, стоящие у ступенек трамвая в центре Штадта, с удивлением понимают, что все вот эти… раз и два, три, потом еще два, и один… все эти выходящие молодые люди – больны, у них болезнь Дауна, кто не знает.
Несправедливо, нечестно, что у исходящей злобой тетки в автобусе совсем нормальная внешность – и лицо, и фигура. И если бы она молчала, никто в жизни не догадался бы о ее ненормальности. А эти славные, по-настоящему добрые ребята сразу вызывают у публики рефлекс отстраненности: ой, что это? Да никакое не ой! У них все в порядке - и в голове, и в душе.
Жених с невестой – напротив, их друг – рядом со мной. Двое их знакомых сидят за нами. И пока я ехала в их компании и невольно участвовала в беседе – кивком головы, улыбкой понимания шутки, смешком вместе со всеми, я напрочь забыла о своей всегдашней транспортной фобии, когда, окруженный чужой и навязчивой речью, ты готов выскочить из трамвая и пойти пешком, потому что, кажется, еще чуть-чуть - и лопнет голова, бомбардируемая понятными словами, неожиданно выскакивающими из потока абсолютно непонятной речи. И хочешь не слышать, но не получается. И весь ты превращаешься в какой-то дешифровальный аппарат, не выключаемый ни днем, ни ночью. Вот она – самая страшная пытка: пытка чужой речью.
А тут едут люди и говорят на понятном языке, понятном настолько, что ты даже забыл, что он иностранный. Я ехала, сидя у окна, в плотном полукольце этой дружной компании и чувствовала полную умиротворенность и согласие со всей жизнью, и наполненность простых вещей глубоким смыслом, и цену преодоления и самостоятельности, и знание любви, и веру в дружбу.
Они покинули трамвай, и он наполнился нормальными гражданами. Впрочем, я не стала развивать банальную мысль о том, кто из нас нормальнее. Сравнивать яблоко с грушей. Так, кажется, здесь говорят. Было понятно, что этих ребят я считать не буду. Ведь ни с какого ума они не сходили. И душевнобольными их тоже не назовешь. И разум трудится, и душа живет. Все, что дано им от рождения, при них. Возможно, даже больше, чем то, что было дано: они ехали с каких-то занятий в профцентре, и лица были просветленными, как бывает у людей, только что с радостью к чему-то приобщившихся, возбужденных самим процессом познания. «Эх, черт возьми, - подумала я, - моим бы австрийским студентам хоть толику этой радости…».
Мои дауновские попутчики – просто «другие». Как инопланетяне. И может быть, это они нас должны считать, чтобы составить себе представление о нашей планете, на которой они оказались волею судьбы. Интересно, когда вечером они будут подводить итоги дня, собравшись вокруг стола с новой, купленной невестой скатертью, в разряд каких учетных единиц попаду я?
Невероятным усилием заставила себя встать из-за стола в кухне, где я провела почти два часа (сначала – обед, затем – мытье посуды, затем – сидение за пустым столом с чашкой чаю), чтобы зафиксировать это сегодняшнее, такое типичное для всех последних не дней, а уже недель состояние. Впрочем, раз все-таки заставила, значит, слегка из него вышла. Ведь нужно было встать, подняться к себе, включить компьютер, ждать пока он загрузится со всеми своими фишками, а там – пальцы уже бегут сами, слава Богу, хоть этот навык еще остается…
Я мыла посуду после обеда. Дани оставила свою посуду немытой и сказала, что вымоет позднее, чтобы дать мне возможность закончить с моей. Я начала мыть и поняла, что глупо из груды тарелок и кастрюль выбирать свои, тем более, что среди Даниных были и те, на которых она угощала нас с Митей своим десертом. В общем, я решила помыть все, и даже обрадовалась этой возможности еще что-то поделать понятное и полезное. Поймала себя на мысли, что готова перемыть и перечистить еще кучу всякого барахла, лишь бы было чем заняться.
И вот я все перемыла, перевытирала, пораставляла по местам, налила себе чаю и сижу. Вдруг входят на кухню Алекс с Дани. Останавливаются в полном недоумении и спрашивают: «А где посуда?». Я говорю: «Улетела…». Дани ахает: «Ни-и-ика! Ты ангел! Спасибо!» Алекс улыбается растерянно и говорит: «А что нам сейчас делать?» Дани говорит: «Ты что, все помыла?!!» Я говорю: «Нет, это не я!» Алекс говорит: «Это НЛО!» Я говорю: «Да!» Они стоят посреди кухни совершенно потерянные. Алекс говорит: «Ну вот, мы теперь безработные…». Я говорю: «Ну, извините!» Дани говорит Алексу: «Тогда пойдем обратно, на сегодня вся работа закончилась». Они уходят, а я чувствую, что лишила их последнего смысла в жизни.
В своей комнате я уже прибралась во всех шкафах по несколько раз. Все свои трусы и лифчики рассортировала на всех возможных основаниях: новые - старые, темные - светлые, беречь - не беречь. Правда, пыльно везде, но пылесосить я не люблю. Еще есть занятие – разбирать бумажки: счета к счетам, письма к письмам, квитанции к квитанциям. Но после этого всегда остается еще целая кипа таких, которые ни к чему не подходят. Приходится их бросать просто в ящик в надежде, что потом как-то прояснится их принадлежность.
Дни, когда я не ухожу сразу после просыпания-душа-кофе в университет, проходят в долгих дискуссиях на кухне. У нашей тройки – я-Алекс-Дани – есть три излюбленные темы, плавно и неизбежно перетекающие одна в другую: немецкий язык в сравнении с русским (или вариант – русский язык в сравнении с немецким) с очевидной и постоянной победой русского; мировые религии, среди которых, при всей нашей с Дани толерантности, истинной является, конечно, христианство, но разговор, как правило, касается толкований известных фрагментов Святого писания различными сектами, следовательно, и среди христиан есть подлежащие критике; инопланетяне, в чье существование верит Алекс и не верит Дани, которую Алекс обвиняет в том, что она не верит из страха убедиться в отсутствии Бога в небесах, занятых без остатка внеземными цивилизациями. Так проводим мы целые часы в громких спорах, которые иногда заканчиваются полным разрывом (до следующего его приезда из Вены) Алекса и Дани. Меня часто привлекают в качестве арбитра, и в случаях полной моей невозможности встать на чью-либо сторону я отговариваюсь непониманием немецкого языка в нужной для столь важной функции мере. Однако они мне больше не верят, потому что я и в самом деле все понимаю, и начинают растолковывать каждый свою позицию до тех пор, пока не втягивают меня в свой спор по-настоящему, и тогда уже я сама начинаю орать вместе с ними, и бегу за словарем, чтобы точно найти слово, и звоню Клаусу, чтобы он перевел на настоящий русский высказывание Шопенгауэра по поводу кончины той тетки, которую он (Шопенгауэр, а не Клаус Либерт) в свое время скинул с лестницы, когда она пришла к нему, а он был очень занят, и она стала инвалидом в результате этого падения, а он выплачивал ей всю жизнь пенсию, так вот, когда она умерла, он сказал: «Obit anus, abit onus!», и из этого его изречения мы все трое твердо знаем только слово anus, а остальные слова не знаем, но Клаус тоже сходу не может сказать, и вот я иду прямо сейчас к Хельге, чтобы искать у нее в латинском словаре эти слова.
Ведь вот я так и знала, что стоит только все это записать, как оно тут же наполнится смыслом и моя жизнь здесь будет выглядеть не только пристойной, но и занимательной. Для тех, кто уже ей позавидовал, да и для себя самой (но не дай Бог, чтобы наступило время, когда я буду жалеть об этих пустых днях, потому что именно их мне и не хватит, чтобы еще надышаться перед смертью) опишу уж я и весь свой день сегодня.
Сегодня воскресенье. Я поставила телевизор на автоматическое включение, потому что там по утрам показывают такую мерзкую дрянь для детей, с такой противно-типичной травести, что я сразу просыпаюсь от отвращения.
Итак, я проснулась в 9 утра. Зашел Митька и спросил: «Ты будешь завтракать, или я пойду сам что-нибудь перекушу». Это тоже сразу вызвало раздражение, потому что я знаю, что такое «перекушу» – сухая булка с колбасой, а разные полезные овощи, которые я, как идиотка, таскаю из магазина, лежат в холодильнике нетронутыми. «Нет, – сказала я, - не перекусывай, я сейчас встану, позавтракаем вместе». «Тогда свари кашу», - сказал сын и отрезал мне все пути к отступлению, потому что мне стало стыдно, что я не варю ребенку кашу даже по воскресеньям. Я встала и сварила кашу. Мы позавтракали (манная каша с шоколадной подливкой, чай с джемом). Потом я десять минут возилась со своими зубами, потому что хожу на лечение десен и врачи требуют, чтобы я проделывала ежедневно по несколько раз всякие процедуры, иначе они заставляют жевать какую-то розовую таблетку, от которой на всех зубах, к вашему позору, тут же проявляются плохо прочищенные места, особенно межзубные пространства, из-за чего и происходят потом проблемы, которые им приходится решать (к счастью для меня, бесплатно, потому что Хельга устроила меня в семинар для новичков, и там меня используют в качестве подопытного кролика, и, когда я вскрикиваю от боли, они меня увещевают, чтобы я радовалась, что мне не придется платить за это удовольствие пять тысяч шиллингов).
Позавтракав, мы с Митькой пошли каждый по своим делам. Он поехал на велосипеде в университет, чтобы посидеть в интернете, а я пошла пешком на Flohmarkt («блошиный рынок»), где не была со времени последнего приезда из Камска. При этом я не стала пить дома кофе, чтобы выпить там, на рынке, с сигаретой, в приятной обстановке из пластикового стаканчика (это не из экономии, а чтобы не пить много кофе и чтобы не курить лишнюю сигарету, глядя на которые я все время стараюсь вызвать в себе жадность и говорю: «Такие дорогие сигареты! Не кури сейчас, оставь на потом!». Но ничего не помогает и пачки хватает на полтора дня…).
На Flohmarkt-е сегодня было немноголюдно, но мои знакомые продавцы на местах. Я славно со всеми раскланялась, побродила полтора часа по рядам, уже не обращая внимания на шмотки, а только роясь в пятишиллинговых коробках с кухонной утварью, и в результате вот мой улов:
1. Рюмочка для шнапса (Sehr lieb!);
2. Стальная походная кружка со складывающимися ручками (Sehr praktisch!);
3. Тёрка для сыра прямо на макароны итальянского производства (продавец молчал, потому что его звали Костя и был он то ли серб, то ли хорват);
4. Пластиковая мельничка для сахарной пудры, чтобы она (пудра) не сбивалась в комок, производства знаменитой фирмы Tupperware (Das kostet normalerweise viel mehr!).
5. Бумажная роза такой настоящей красоты, что я не удержалась и впервые в жизни купила искусственный цветок («Если поставить далеко, никто не поймет, что она искусственная», – сказала Дани).
Я вернулась домой, перемыла принесенные с рынка вещички и села на свой диван (он же кровать) ждать возвращения Мити из университета.
Сидеть просто так очень трудно. На столе у меня и на окне, а также везде вокруг валяются книги и компкакт-диски (но моя балалайка уже давно стоит у Митьки в комнате, иногда я прошу его принести ее, тогда могу что-нибудь послушать): Русский язык (энциклопедия), Грамматика немецкого языка, Григорий Данской (2 шт.), Книга Мармона, Федор Шаляпин (2 шт.), Чечилия Бартолли, Константин Вагинов. Романы, Мераб Мамардашвили, Диоген Лаэртский, Альбом Климта, Борис Пастернак, Георг Тракль, Арсений Тарковский. Из всего этого рука моя с дивана легко дотянулась до окна, взяла Тарковского, потом со стола - сигареты. Через полминуты от пустоты не осталось и следа: все внутри болело и ныло и захотелось выучить наизусть все-все-все! Но пока не выучила, прочла вслух по памяти сонет одного австрийского автора, немецкий язык которого я два дня разбирала и неожиданно увидела, что выучила почти все стихотворение наизусть. Сегодня по дороге на Flohmarkt доучила до конца два последних трехстишия и поняла, наконец, смысл до конца. По крайней мере, я решила ни у кого ничего не спрашивать до тех пор, пока мне не покажется, что я поняла все, тогда я поговорю с Бруно (это он дал мне сонет) и проверю, верно ли я ухватила идею.
Пришел Митька. Спросил: «Ты что, плачешь?» «С сего ты взял? Я читаю стихи. Почему бы мне тебе не почитать стихи. Например, Тарковского. Ты увидишь, это…» «Да, - сказал Митька, - потом когда-нибудь».
Я пошла на кухню и разогрела вчерашний обед, что совсем не в местных обычаях (овощной суп, жареная курица с гарниром из цветной капусты – я сделала все это на один раз, но оказалось много, пришлось доедать на следующий день), мы его съели с Митькой, и потом началась вся эта история с посудой.
Теперь я должна сходить к Хельге посмотреть в словаре про onus…
Ну вот, onus оказался «бременем». А слова оbit и аbit оказались одним глаголом «идти» с разными приставками в третьем лице единственного числа, причем первое может означать и «умереть», а второе значит «проходить». Шопенгауэр сказал: «Эта задница умерла, мои заботы кончились», правда, сказал это в присущей многим гениям и философам элегантной форме: «Obit anus, abit onus!». Если бы он был русским, он сказал бы так: «Баба с возу, коням легче!»
Все это я объяснила Дани и Алексу, которые были возмущены безобразным поведением великого философа («Как он мог так сказать про бедную женщину!..»), хотя и смеялись. Дани, как всегда, звонко. Тут как раз по их сателитной антенне началась передача про великих исполнительниц Верди. Мне удалось задержаться в Даниной комнате, благодаря всем этим шопенгауэрским задницам. Чему я была несказанно рада. Потому что в передаче были уникальные видеоматериалы: Мария Каллас 1959 года и еще негритянка Leontyne Price, певшая в Венской опере много лет подряд, потом пела сегодняшняя звезда румынского происхождения Georghiu, почему-то дававшая интервью по-французски. Все трое такие разные и с первого же взгляда – гениальные: поразительная техника, когда пение становится способом жить, как полет у птицы. И тут же простому смертному, вроде меня, безнадежно понятно: я не летаю, не умею. А они – могут, они - летают. Может быть, именно поэтому «моей» певицей остается Бартолли, потому что она не летает, а живет; живет и поет, и значит, похожа на нас, на меня, она и нам дает шанс петь. Одним словом, я обрадовалась возможности послушать все это, потому что еще днем думала, может быть, пойти наудачу в какой-нибудь концертный зал (собственно, возможностей всего две – Конгресс и оперный театр), но это было бы невозможно – победить лень и пойти в полную неизвестность, потом заплатить минимум 100 шиллингов за стоячий билет и, наконец, выслушать что-нибудь не очень вразумительное в исполнении студентов музыкального университета. И вот я, стоя, прослушала десяток арий, хотя Дани предлагала вытащить откуда-то что-то, чтобы сесть.
Как раз на Каллас зашла Верена. Она вернулась с прогулки с собакой и проходила к себе. Заглянула в комнату к матери, которая только что рассказывала нам, что вот эту именно арию она пела у Верены наверху в прошлом году, что Верена ей аккомпанировала. Верена заглянула и не заинтересовалась звучащим голосом. Дани говорит: «Смотри, смотри!» Верена взглянула в телевизор: «А, Каллас…». Дани говорит: «Узнаешь арию?», Верена отвечает: «Нет, а что это?» Дани: «Ну, отгадай! Мы с тобой над ней работали в прошлом году!» Верена: «Не знаю…». В общем, Дани пристает, Верена нехотя отвечает, мол, сама скажи. В конце концов, Дани говорит: «Дон Карлос»! Это же известнейшая ария!». «Ach, so…», - говорит Верена и выходит из комнаты, испортив нам целую минуту Верди и Каллас. Вот вам и пианистка! Ей по фиг все эти арии и певицы. За все почти три года жизни здесь я считанные разы слышала, чтобы она играла что называется «просто так». Причем все эти разы, это были какие-то страшно скучные вещи, очень похожие на этюды Черни. Впрочем, может быть, это и были этюды, которые она разучивала для школы, где ей приходится аккомпанировать детям во время их экзаменационных концертов.
Понятно, что, глядя на великих певиц в телевизоре, которые пели, ломая руки и страдая, прямо на глазах тысяч зрителей в шикарных залах, я думала обо всех этих тысячах, среди которых сидят и эта Верена, и мои студенты. Это те самые зрители, которые после выступления в Грацевском Конгрессе оркестра Юрия Темирканова (они играли «Славянский марш» Чайковского) говорили, пия шампанское: «Прекрасно! Но очень громко!»
И после ухода Верены, стоя перед Даниным телевизором, я думала: настоящая жизнь с ее страданиями и болью осталась только в искусстве, правда, тоже только в настоящем; единицы из людей могут не просто чувствовать и переживать, но и хотеть чувствовать и переживать, именно они и делают это на сценах за всех прочих, которые вообще не могут испытывать столь сильные эмоции, во всяком случае, они сами говорят так: мол, не могут, да и не считают это нужным в жизни. Им вполне хватает регулярно посещать концерты и оперы, где, впрочем, первое значение имеет gemutlich, что невозможно перевести на русский, поскольку это целый концепт – уютно, удобно, приятно, душевно, наконец. Удобными должны быть кресла, комфортной температура и приятными глазу цвета обивки, а люди должны быть freundlich. Именно об этом спрашивали меня после того, как я сходила в летний видеотеатр. А я-то, дурочка, тут же бросалась им объяснять, почему меня разочаровала американская постановка «Кармина Бурана» Уорфа, от которой я, зная по компактам музыку, ждала большего. Они удивлялись, искренне недоумевали и снова спрашивали: «Ну, а вообще, Вам понравилось?» «Да, нет же, - настаивала я, - не понравилось! Очень жаль!» И так мы долго бы еще говорили, если бы наконец одна девушка не спросила прямо: «А двор вам понравился (дело происходило в открытом дворе XVI века, где прямо в арочных ренессансных галереях сидит и работает местное правительство)? А кресла, а публика?» Тут до меня дошло, о чем меня спрашивают: «Ах, да, конечно! Великолепный двор, прекрасные кресла, паласы, скрывающие древние плиты, огромный, в полнеба экран. Да, еще ресторанчик чудный! Я пила свой любимый Weissespritze. Все было прекрасно!» «А-а-а, вот видите!..» – облегченно вздыхают мои собеседники, и улыбаются успокоенно – мы поняли друг друга!..
Так! Что там с моим днем дальше? После похода к Хельге и музыкальной паузы у Дани мы перекусили с Митькой. Он сварганил себе пол-литра бульона из кубика с хорватской вермишелью, регулярно получаемой нами от Хельги в подарок, а она, в свою очередь, получает эту вермишель от своих бедных родственников из Хорватии. Я съела салат из слабомаринованной свеклы с чем-то вроде нашей русской закуски: разные сорта мяса в твердом желе. Я это очень люблю, а Митя нет, потому что там попадаются большие куски вареного языка. Вот дурак! Потом я пила чай и съела два пирожка с яблоками, которые я постряпала вчера к ночи от полного и одуряющего безделья. Пирожки получились класс! Угостила ими всех своих хозяев и их постояльцев: теста получилось много, на маланьину свадьбу, а жухнущими яблоками из Даниного сада завалена у нас вся огромная прихожая.
Собственно, вот сейчас я и сижу за компьютером, дожевывая пирожок и дохлебывая чай. За это время я между делом вместе с Митькой посмотрела американский фильм «Красный угол» про китайцев на немецком языке. Сейчас после рекламы начнется мой любимый «Коломбо», который по-немецки звучит как «Калямбо».
Калямбо уже тут, пора закурить, закрыть этот файл… Да, еще два слова – что будет потом. Потом я буду десять минут чистить зубы, совершать разные гигиенические процедуры, лягу в постель с книжкой, оставлю включенным телевизор, там будут идти подряд разные фильмы, я засну на каком-нибудь очередном с затекшей шеей, потому что телевизор стоит сбоку от дивана, к тому еще я пытаюсь читать, лампа слепит левый глаз, затылок упирается в придвинутый к дивану шкаф, с экрана звучит немецкая речь (а для чего же еще я смотрю все эти кина?), время переползет за полночь. Воскресенье кончится.
- Будете есть картофельный салат, - спрашивает Ольга Ивановна.
- Буду, - отвечаю я. И Ольга Ивановна достает из холодильника плошку с чем-то аппетитным и очень пестрым.
- Это что, картофельный салат?
- Ну, да. Вот курица осталась. Всего понемногу…
Я выкладываю себе на тарелку половину:
- Я лучше потом добавлю еще, а то мне много.
- Как хотите! Хотите, добавьте майонезу!
- Нет, спасибо… М-м-м! Как вкусно? Я весь съем! Что-то необыкновенное прямо! А стручковую фасоль вы кладете консервированную или свежую?
- А это просто замороженные овощи от Merkur-а. Я их отвариваю немного – и кончено дело!
Разглядываю «картофельный салат»: желтая кукуруза, зеленые стручки фасоли, белоснежные соцветия капусты, красные ломтики болгарского перца, нежно-кремовые кусочки курицы, картофель, впрочем, тоже попадается. Но этот вкус? Откуда такой пикантный вкус?
- А-а-а! Это вы еще маринованный огурчик положили! Вот почему такая интересная острота...
- А, это нет. Это из-за каперсов.
- Из-за чего, простите?
- Из-за каперсов, - невинно повторяет Ольга Ивановна. - Но каперсов было мало, так я добавила маринованного огурца.
Тут я не выдерживаю и начинаю хохотать.
- Знаете сказку про кашу из топора?
- ?…
- Ну, как солдат варил себе кашу у хозяйки из ее топора? Так вот это у вас – картофельный (!) салат.
- Ну, да, - не очень уверенно говорит Ольга Ивановна, – картофель тут тоже присутствует.
- Ольга Иванна! Мы в четверг со студентами собираемся в институте: чаю попить с баранками и пряниками, я привезла специально из дому, поболтать. Приходите! Я давно хотела познакомить своих студентов с Вами.
- С удовольствием! Только что им за интерес с такой древностью общаться…
- Ой, Ольга Ивановна, бросьте! Я даже специально урок сделала по Вертинскому, чтобы Вы им потом рассказали об отце, и про путешествие с Вертинским. Им очень интересно!
- Ладно, посмотрим, что им интересно… Принести что-нибудь?
- Ну, не знаю…
- Давайте я что-нибудь испеку.
- Давайте! Это будет здорово. Что-нибудь простое и типично русское.
- Ну, тогда «Мазурик». Это самое типичное. У нас в Стамбуле…
- Э-э-э, понимаете, «мазурика» в России не знают. Его никто не делает…
- Почему?!
- Ну…, там ведь изюм, орехи, всякие там цукаты, в общем…
- Ну да, инжир…
- Вот именно – инжир! Вы же понимаете, в России…
- Конечно! Это же дорогие продукты!
- Да и, честно говоря, инжир у нас не очень хорошо растет. Так что лучше сделайте нам, пожалуй, капустный пирог!
- …И понимаете, они положили нам на тарелку по два куска ветчины, ровно по числу гостей! Я на эту ветчину уже смотреть не могу! Она здесь паршивая! Здесь все паршивое! Мясо паршивое! Картофель! Мне сын привозит из Вены. У них в Нижней Австрии картофель лучше. Здешний вообще есть невозможно. Фрукты – не успевают созревать! Овощи! Это ужас! Я сегодня пошла к Merkur-у, за капустой, хотела завтра сварить борщок, перебрала кучу головок – зеленущие! Даже на салат не годятся! Что вы хотите!? Страна без солнца!